Страница 10 из 177
Миледи всегда была дружелюбно снисходительна к мистеру Холлу, предшественнику мистера Гибсона, она признала его семейным врачом, когда впервые приехала в Тауэрс после замужества, и никогда не думала препятствовать его привычке принимать пищу, если ему нужно было подкрепиться, в комнате экономки, но не с экономкой, bien entendu[2]. Спокойный, умный, тучный и краснолицый доктор предпочел бы принимать пищу именно там, даже если бы ему предложили — чего никогда не случалось — «перекусить», как он это называл, с милордом и миледи в роскошной столовой. Если какое-нибудь медицинское «светило» вроде сэра Эстли доставляли из Лондона, то после этого он был обязан вежливо и официально пригласить мистера Холла отобедать. По таким случаям мистер Холл погружал свой подбородок в пышные складки белого муслина, надевал черные бриджи с пучком лент по бокам, шелковые чулки и туфли с пряжками — в других обстоятельствах ему было совершенно неудобно в таком одеянии — и с важным видом отъезжал в дилижансе от «Георга», в глубине души утешая себя за вынужденные неудобства мыслью, как замечательно будет, если завтра сквайры, которых он обыкновенно навещал, услышат: «Вчера за обедом граф сказал» или «графиня заметила», или «я удивился, узнав об этом, когда вчера обедал в Тауэрс». Но, так или иначе все изменилось с тех пор, как мистер Гибсон стал в Холлингфорде «доктором» в полном смысле слова. Барышни Браунинг полагали, что это произошло из-за того, что у него такая изящная фигура и «такие изысканные манеры», а миссис Гудинаф — «из-за его аристократических родственников» — «сын шотландского герцога, мои дорогие, и не имеет значения, что он незаконнорожденный» — но этот факт очевиден. Хотя мистер Гибсон часто просил миссис Браун дать ему что-нибудь перекусить в комнате экономки — у него не было времени на суету и церемонии за ланчем у миледи — его всегда радушно принимали в кругу знатных гостей дома. Он мог пообедать с герцогом в любой другой день, назначавшийся, когда герцог прибывал в Тауэрс. У него был не здешний, шотландский акцент. У него не было ни одной лишней унции веса, а худоба — явный признак родовитости. У него был желтоватый цвет лица и черные волосы, а в те дни, спустя десять лет после окончания большой континентальной войны[3], желтоватый цвет лица и черные волосы являлись сами по себе отличительными признаками. Он был умен и слегка саркастичен, хотя и скуп на слова, как со вздохом заметил милорд, но миледи одобряла это. Поэтому мистера Гибсона считали достойным во всех отношениях.
Его шотландская кровь — а то, что у него были шотландские корни, не вызывало сомнения — придавала ему той язвительной гордости, которая заставляла всякого полагать, что к нему нужно относиться с уважением. Приглашения на роскошные обеды в Тауэрс, доставляли мистеру Гибсону мало удовольствия в течение многих лет, но эта формальность давала возможность получить признание в своей профессии.
Но с тех пор, как лорд Холлингфорд вернулся и поселился в Тауэрс, все изменилось. Мистер Гибсон узнал многое из того, что очень его интересовало. Время от времени он встречался со светилами научного мира: чудаковатые, простодушные люди были всерьез увлечены своими научными вопросами и мало говорили на другие темы. Мистер Гибсон оказался способен оценить таких людей, а также понять то, что они дорожили его оценкой, поскольку она была искренней и разумной. Более того, со временем он начал посылать свои статьи для публикации в научные медицинские журналы, и так в его жизни появился новый интерес. Он мало общался с лордом Холлингфордом, один был слишком робок и молчалив, другой — слишком занят, чтобы настойчиво искать повод для встречи. Но они оба были очень рады этому общению. И каждый из них мог положиться на уважение и симпатию другого с уверенностью, неизвестной тем, кто называет себя друзьями, и это доставляло радость им обоим, мистеру Гибсону, конечно, больше, поскольку в его окружении было меньше ученых и образованных людей. И действительно, среди людей, с которыми он общался, не было ни одного человека равного ему, и это угнетало доктора, хотя он никогда не осознавал причину своего уныния. Среди знакомых мистера Гибсона был мистер Эштон, викарий, преемник мистера Браунинга, очень добропорядочный и добросердечный человек, но без свежих идей в голове. Обычная учтивость и вялый ум побуждали его соглашаться с каждым мнением, которое не содержало откровенной ереси и было достаточно банальным. Несколько раз мистер Гибсон забавлялся, подбивая викария признать аргументы верными и «совершенно убедительными», а утверждения — «странными, но безошибочными», пока бедный священник не увяз в болоте еретической путаницы. Но горе и страдания мистера Эштона, когда тот вдруг обнаружил, в какое богословское затруднение он попал, его искреннее самобичевание были такими сильными, что мистер Гибсон утратил все свое веселье и поспешил вернуться к догматам англиканского вероисповедания со всей доброжелательностью, поскольку это было единственное средство успокоить совесть викария. В любых других вопросах, кроме традиционных вопросов вероисповедания, мистер Гибсон легко его превосходил, но незнание викарием большинства из них избавляло его от необходимости вежливо уступать собеседнику, доходя до выводов, которые могли бы потрясти смиренного слугу божьего.
Викарий был состоятелен, не женат и вел жизнь праздного и утонченного холостяка, и хотя он сам не слишком активно навещал своих более бедных прихожан, он всегда желал облегчить их нужды самым щедрым, и, учитывая его привычки, порой самоотверженным способом всякий раз, когда мистер Гибсон или кто-нибудь еще сообщали ему о них. «Пользуйтесь моим кошельком так же свободно, как своим собственным, Гибсон», — он обыкновенно говорил. — «Я не гожусь для того, чтобы бродить по округе и разговаривать с бедняками… смею сказать, я не достаточно делаю для них… но мне хочется передать с вами все, что нужно беднякам».
− Благодарю вас. Я прихожу к вам довольно часто и делаю это со спокойной совестью. Но если вы позволите мне дать совет, вам не стоит пытаться завязывать разговор, когда вы заходите в коттеджи, просто говорите.
− Я не вижу разницы, — недовольно ответил викарий, — но смею заметить, разница есть, и у меня нет сомнений, то, что вы говорите, совершенно правильно. Мне не нужно заводить разговор, а просто говорить, и так как и то, и другое одинаково сложно для меня, вы должны позволить мне купить привилегию молчания за эти десять фунтов.
− Благодарю вас. Мне этого не достаточно, и, думаю, вам тоже. Но, возможно, Джонсы и Грины выберут деньги.
После подобных слов мистер Эштон жалобно вглядывался в лицо мистера Гибсона, словно спрашивал, скрыт ли в них сарказм. В общем, они продолжили разговор в самой дружеской манере, но помимо дружеского общения, обычного для большинства мужчин, они находили очень мало удовольствия в компании друг друга. Возможно, единственный человек, к которому мистер Гибсон относился очень сердечно — по крайней мере, пока по соседству не поселился лорд Холлингфорд — был некий сквайр Хэмли. Он и его предки именовались сквайрами давно, с тех пор, как возникла традиция награждения этим титулом. В графстве жили и более крупные землевладельцы, поскольку поместье сквайра Хэмли было не больше восьмисот акров. Но его семья владела землей задолго до того, как люди услышали о графах Камнор, и до того, как Хели-Харрисоны купили Колдстоун парк. Никто в Холлингфорде не помнил того времени, когда бы семья Хэмли не жила в Хэмли. «Со времени Гептархии»[4] — заметил викарий. «Нет», — возразила мисс Браунинг, — «я слышала, что Хэмли из Хэмли жили до римлян». Викарий уже был готов вежливо согласиться, когда миссис Гудинаф выступила с еще более поразительным утверждением. «Я всегда знала», — неторопливо сказала она с авторитетностью старейшей жительницы, — «что Хэмли из Хэмли жили еще до язычества». Мистер Эштон смог только кивнуть и сказать: «Возможно, очень возможно, сударыня». Но он произнес эти слова в такой вежливой манере, что миссис Гудинаф гордо посмотрела на окружающих, как бы желая сказать: «Церковь подтверждает мои слова. Кто осмелится с ней спорить?» Во всяком случае, Хэмли происходили из очень старинного рода. Многие века они не увеличивали свое поместье, они сохраняли свои владения, и даже если им пришлось трудно, они не продали ни руда[5] земли за последние сто лет. Но Хэмли были не из породы предприимчивых людей. Они никогда не торговали и не спекулировали, и не пробовали никаких аграрных улучшений. У них не было ни капитала в банке, ни ― что больше подходило их характеру, ― запаса золота в чулке. Их образ жизни был прост и больше похож на образ жизни крестьян, чем помещиков. Более того, сквайр Хэмли, продолжая старомодные обычаи и традиции своих предков, помещиков восемнадцатого столетия, жил скорее как йомен[6], чем как помещик нынешней эпохи. В этом скромном консерватизме было достоинство, которое помогло ему снискать безмерное уважение и богатых, и бедных, он был желанным гостем в любом доме графства. Но он был совершенно безразличен к обаянию общества и, возможно, благодаря этому сквайр Роджер Хэмли, который в настоящее время проживал и правил в Хэмли, не получил достойного образования, как должно. Его отец, сквайр Стивен, провалился на экзаменах в Оксфорде и упрямо отказывался вновь экзаменоваться. «Нет, больше ни за что!» — он поклялся великой клятвой, как делали в те времена, что никто из его будущих детей не переступит порога университета. У него родился только один ребенок, нынешний сквайр, и его воспитали согласно велению отца. Юного наследника отправили в заурядную провинциальную школу, где он повидал многое из того, что ненавидел, а затем избавился от этого, став наследником поместья. Такое воспитание не причинило ему ожидаемого вреда. Он был не вполне образован и во многом несведущ, но знал о своем недостатке и сожалел о нем. Сквайр неловко чувствовал себя в обществе, и поэтому, насколько возможно, избегал его. Он был упрям, вспыльчив и деспотичен со своими близкими. С другой стороны, сквайр был великодушным, преданным и верным и обладал истинным благородством. В нем было столько природной прозорливости, что его всегда стоило послушать, хотя он был склонен допускать совершенно неверные предположения, которые считал бесспорными, словно они были математически доказаны, но никто не мог выказать больше природного остроумия и здравого смысла, чтобы доказать свои суждения.