Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 130

Мимо нас проходит стройная молодая женщина со смугловатым, четко очерченным красивым лицом. Она строго смотрит на нас. Клашка замолкает. Эта женщина никогда никому не улыбается. Я знаю ее, она царица томских уголовников, может быть, и всероссийская царица — знаменитая бандитка Ольга. Это тайна, в которую мне бы не проникнуть, и только легкомысленная Клашка иногда по дружбе мне кое-что выбалтывает. Ольга получила высший срок взамен расстрела за какую-то блестящую «мокрую» операцию.

— Ольга — это да! — говорит Клавка с оттенком подобострастия и показывает мне свой большой палец. — Ольга ничего не боится!

— Хочешь, — говорит мне Клавка, проводив глазами Ольгу, — хочешь я устрою тебе с мужем свиданье в комендантской?

— Нет, Клавка, не надо.

Она удивленно смотрит на меня.

— Вот чудачка! Так я же недорого с тебя возьму: за три раза один твой шерстяной платок. Он мне на морозе пригодится, я еду к самому синему морю — к Ледовитому океану. — Она весело хохочет.

— Нет, Клавка, не надо, — повторяю я. — И платок тебе не дам. Он мне нужен самой, и его мне мать прислала.

— У тебя мама, а у меня мамочки нет, — притворно грустно роняет Клавка.

— Умерла?

— Совсем ее не было, я беспризорница — в пыли завелась! Так не дашь?

— Не дам!

— Иди ты к… — Клавка разражается похабным ругательством, брезгливо отстраняясь от меня. Она вскакивает и уходит, повиливая нагло бедрами.

Через несколько дней мой платок пропал. Пропал прямо из-под рук — я с ним не расставалась ни на минуту. Я спрашивала всех: и в камере, и во дворе; спрашивала, ясно понимая, что он пропал безвозвратно и что это Клавкино дело.

Каково же было мое удивление, когда я нашла свой драгоценный платок аккуратно сложенным у себя на койке.

Я снова в платке прошла по двору мимо Клавки, и она равнодушно отвернулась, сплевывая подсолнечную шелуху мне вслед и играя ножками в пронзительно-лиловых чулках. Потом я встретила Ольгу. Она посмотрела на меня, и я заметила, как еле заметно дрогнули углы ее красивого твердого рта: так Ольга улыбнулась. Я поняла — платок мне вернула Клава по ее приказанию.

Те же уголовники до нитки ограбили во время этапа Александра Васильевича. Когда он получил деньги из дома, уголовники заставили его выкупить у них его же собственные вещи и вновь украли их.

Наступили уже морозные утренники, когда нас погрузили в тесный трюм парохода и по широкой Оби отправили на север.

Колпашево — это линия деревянных домиков, вытянутых по высокому берегу Оби. Сзади наступает на них нетронутая и бесконечная тайга с высоченными кедрами, пихтами, непроходимым буреломом, зверьем, комарами и гнусом, до смерти заедающими людей и животных. Позади единственной колпашевской улицы жмутся землянки и хижины, наспех возводимые ссыльными ввиду приближающейся зимы.

Я поняла, почему нас с Александром Васильевичем прислали в Колпашево: здесь начиналось строительство нового административного центра, открывались учреждения, организовывались новые промыслы по рыбе, молоку, пушнине, дичи. Нужны были молодые грамотные люди: мы были здесь нужны.

Вместе с нами выгружались из парохода вольнонаемные рабочие, ехавшие на крайний север за «длинным рублем». Вперемежку со стройматериалами везли сюда и спецпереселенцев. Это были жертвы так называемого «раскулачивания», лучшие крепкие крестьянские семьи, разоренные и переселяемые целиком с малыми детьми и стариками. Они ехали рядом с нами в трюме парохода — заключенные последнего сорта; даже животных не повез бы так расчетливый хозяин. Мы наблюдали их рядом, за перегородкой: там они спали, плакали, что-то жевали, испражнялись, умирали.

Их выгружали на совершенно необжитых берегах, оставляли без помощи, предоставляли им устраиваться как сумеют. Выживали только сильные. Одиноких, молодых везли вместе с нами до Колпашево: это была даровая рабочая сила. Им повезло, как и нам с Александром Васильевичем среди ссыльных, если здесь вообще можно говорить о том, что кому-то повезло. Впоследствии я своими глазами не раз видела людей, умиравших среди улицы от голода и холода, и никто из имеющих крышу и кусок хлеба, и я в том числе, не решались затащить такого человека под свою крышу. Несколько раз, правда, я шла в этих случаях в ГПУ с просьбой помочь, и человека убирали. Куда? Никто не знал. Может быть, он и выживал на тюремном пайке, попадая в тепло после шестидесятиградусного мороза.

Нас сгрузили, и пришло время мне расстаться с Екатериной Павловной. Ее вместе с несколькими стариками-священниками отправляли выше на север района. Многие не нашли там себе работы, гибли от голода и морозов, но Екатерина Павловна выжила. Больше того, к ней с последним пароходом приехала ее мать, которая бросила все имущество и комнату в Москве. Они вместе пережили ссылку и вернулись под Москву — въезд в столицу бывшим ссыльным был запрещен. Они прожили после того еще несколько лет в Малоярославце, где Екатерина Павловна занималась школьными предметами с детьми православного священника о. Михаила Шика. О нем по пути несколько слов.

Это был еврей-интеллигент из кооператоров, из того поколения народников, которое предшествовало нашему. Он женился на дочери Д. И. Шаховского, тоже либеральной деятельнице кооперации. Впоследствии они крестились и стали православными христианами. Михаил Шик принял священство. У него родилось несколько сыновей и дочерей, которых они с женой заботливо воспитывали, несмотря на непрестанные высылки и гонения. В конце концов оба погибли в заключении, а детей их вырастили чужие люди.

По моем возвращении из ссылки я навестила Екатерину Павловну в Малоярославце и познакомилась с семьей Шиков. Я увидала людей, молчащих о себе и светившихся лаской к человеку. Это были праведники. Екатерина Павловна встретила меня все так же строго и неуступчиво, а мать обогрела добротой. Вскоре обе они умерли: дочь умерла раньше — сердце ее было вконец расшатано, и скоро за нею ее светлая и смиренная мать.

Итак, мы простились в Колпашеве со своими спутниками и вышли на берег. Нас выстроили, сосчитали и объявили нам, что мы свободны. Единственной обязанностью было являться еженедельно на регистрацию в ГПУ.

Рядом со мной стоял снова Александр Васильевич и улыбался мне из-под золотых очков на грязном, худом, землистом лице. Очки эти уцелели только потому, что он отдал их конвоирам и жил в течение всего этапа полуслепым. Теперь он снова как прозревший глядел на меня, на широкую Обь, на новый мир, в котором мы обречены были жить и действовать с ним вместе.

Мы привыкли уже существовать по чужой воле и ей подчинять свои внешние действия. И от этого вынужденного бездействия душа моя приобрела за полгода внутреннюю свободу и какую-то детскую беззаботность. Еще я замечала в себе удивительную бодрость, наверно оттого, что мне предстояло действие. Вынужденное созерцание, не уравновешенное делом для всех, погубило, так казалось мне, мою юность. Недаром я все время искала дела, и без него томилась, и не находила своего рабочего места в жизни, которая всегда полна неожиданностей. Так и теперь. Вон, в толпе ссыльных, подобно нам стоящих в нерешительности, ходит какой-то пожилой еврей, по-видимому, местный житель. За ним тянется цепочка людей. По мере того, как он приближается к нам, цепочка увеличивается. Человек присматривается к нам и предлагает у него остановиться. Он — тоже ссыльный, но у него большое помещение, и он, видя наше безвыходное положение, предлагает нам кров, «конечно, за небольшую плату…». У еврея оказалась своеобразная «гостиница». Неподалеку от пристани стоит дом (вернее — подобие дома), сколоченный из случайного материала с пристройками и навесами. В этих пристройках и под этими навесами ютились на первых порах бездомные люди: отсюда они постепенно растекались, находя лучшее помещение. Первую свободную ночь мы провели в тесноте, худшей, чем тюремная, — мы спали все вповалку на мокром полу: ночью шел дождик и поливал через крышу.