Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 50



Это отрывок из третьей главы «Возмездия», которую Блок никак не может закончить. Пока он еще идет по улице, он думает о ней, но… Как только приходит домой, окунается в совсем иные заботы. То его в прямом смысле «достает» домком, решивший выселить всю их семью, то налоговая инспекция, проверяющая правомочность его доходов, потом различные комитеты, принудившие больного Блока к ночному дежурству по городу.

В это же время из Москвы в Петербург приезжает Андрей Белый. Он приезжает после двух лет одиночества и нищеты, проведенных в набитой, точно сельди в банке, людьми во вновь сформированной московской коммунальной квартире. Приезжает в надежде, что здесь ему будет полегче. Жена осталась за границей, он… И все еще сомневается, уехать или связать свою судьбу с новой Россией. Изнуренный, изголодавшийся, Белый ищет уголок, где ему было бы покойно, где будет немного тепла и еды. Но Петербург совершенно неподходящий для этого город. И Белый вскоре это понимает. Он по своей сути не борец. Никогда не умел, а сейчас уже поздно учиться жить среди волков, приспосабливаться и устраиваться. Он не знает, кому нужно польстить и что предпринять, чтобы получить дополнительный паек. Поэтому и оказался в той же нищете, от которой бежал. Белый сидит в выстуженной комнате, скрючившийся под шубой, в глубоком отчаянии. Пытается писать, но чернила замерзают, пытается починить единственные брюки, но, увы – опять неудача. А еще… Этот франт, любимец бомонда, чтобы не заболеть тифом, не на жизнь, а на смерть сражается со вшами. И в 1921 году, уже будучи в эмиграции, он напишет жене: «В те годы смерть заглядывала в глаза, и казалось, что снег погребет их всех и отделит от мира, от всего, чем они дорожили».

И все же… Жизнь продолжалась. Белый предлагает Блоку возглавить единственный в советской России свободный журнал «Записки мечтателя». Блок соглашается, и журнал становится его отдушиной. Они еще не знают, что журнал будет закрыт, как только тело Александра Александровича предадут земле.

Почти все знакомые Блока уезжают. Жить в этом новом мире невозможно. Да и Блок понимает это, тем более что состояние его здоровья все ухудшается и врачи настоятельно советуют ему не откладывать с отъездом. В дневнике он пишет: «Вошь победила весь свет, это уже свершившееся дело, и все теперь будут меняться только в другую сторону, а не в ту, которой мы жили, которую любили мы». И еще… «Как безысходно все. Бросить бы все, продать, уехать далеко – на солнце и жить совершенно иначе. Тоска. Когда же это кончится? Проснуться пора!»

Весной 1921 г. врачи установили астму, инфекционный эндокардит, нарушение мозгового кровообращения, тяжелую стенокардию, нервное расстройство, которое подчас граничило с психическим. На почве отвратительного питания стала развиваться цинга. Спасти Блока мог только срочный выезд для лечения за границу. М. Горький попросил наркома просвещения Луначарского похлопотать перед высшими властями о разрешении Блоку поехать в санаторий в Финляндию. Нарком не торопился; личное заявление Блока застряло в иностранном отделе ВЧК, ведавшим подобными делами. Позже Горький свою просьбу повторил, и, видимо по его инициативе, правление Всероссийского союза писателей сочло возможным обратиться лично к Ленину.

«Самый человечный человек» на это письмо не ответил, а Горького укорил: «Вам не кажется, что вы занимаетесь чепухой, пустяками?.. Компрометируете вы себя в глазах товарищей рабочих». Такая реакция не была удивительной, ибо еще в 1919 г. в письме Горькому Ленин называл другого выдающегося русского писателя, В. Г. Короленко, «жалким мещанином», которому «не грех посидеть недельку в тюрьме», а вслед за этим, не найдя более выразительных эпитетов, обозвал Короленко и других «интеллигентиков» говном.

В это же время Блок начинает понимать тех, кто грезит о Европе. Война закончилась, и там в чистеньких, уютных городках можно спокойно жить и писать. Там много света, вдоволь еды и… даже подметают улицы. В Петрограде ситуация тоже меняется. Начинают ходить поезда, и Блока приглашают в Москву, чтобы прочитать несколько лекций и провести литературные вечера. Он едет и втайне надеется вновь переговорить со Станиславским о постановке своей любимой пьесы «Роза и Крест». В Москве холодно, но присутствие революционного правительства – Ленина и Троцкого придают особую оживленность городу. Москва встречает Блока рукоплесканиями, он собирает полные залы и везде аншлаг. У выхода его ждет толпа, его приветствуют, его провожают, его боготворят. Но в Кремле поэта ждет холодный прием. Хотя его и ценят за прошлые заслуги, все понимают, что в будущем от него ждать нечего. Для Кремля Блок уже «выжат».

Возвращение в Петербург было мучительным, израненная красота родного города производила тягостное впечатление. Его тяготят отношения с людьми, и дом его печален. Ночью он не ложится спать, а сидит в кресле, забросив все дела; днем бродит по квартире, по улицам, борясь из последних сил с болезнью. Он все видел, все понимал, и у него уже не оставалось никаких иллюзий. «Но сейчас у меня нет ни души, ни тела, я болен, как не был еще никогда: жар не прекращается, и все всегда болит. Я думал о русской санатории около Москвы, но, кажется, выздороветь можно только в настоящей. То же думает и доктор. Итак, „здравствуйте и посейчас“ сказать уже нельзя: слопала-таки поганая, гугнивая матушка Россия, как чушка, своего поросенка».

Наступает зима 1921 года. Снова нужно таскать дрова, заботиться о куске хлеба и напрямую зависеть от ограниченных людей, вершивших твою судьбу. Нет бумаги, чтобы издавать книги, нет декораций и костюмов, чтобы ставить спектакли. А состояние здоровья ухудшается с неумолимой быстротой. Юрий Анненков, впоследствии эмигрировавший, приводит в своих воспоминаниях отчаянные слова Блока: «Я задыхаюсь, задыхаюсь… И не я один: вы тоже. Мы задыхаемся, мы задохнемся все. Мировая революция превращается в мировую грудную жабу».



Но это – в частном разговоре, что тоже было небезопасно, однако Блок не побоится высказать свою мысль и публично, причем трижды: в Петроградском университете и дважды, с разрывом в три дня, в Доме литераторов. Это была речь, посвященная памяти Пушкина. Вот как об этом вспоминает Нина Берберова: «Услышав свое имя, Блок поднимается, худой, с красноватым лицом, с седеющими волосами, с тяжелым и погасшим взглядом, все в том же белом свитере, в черном пиджаке, в валенках. Он говорит не вынимая рук из карманов. В публике есть его единомышленники, но кое-кто пришел специально, чтобы уличить его в крамоле; есть представители власти, чекисты и молодежь, будущие строители новой эпохи. И Блок говорит:

„Любезные чиновники, которые мешали поэту испытывать гармонией сердца, навсегда сохранили за собой кличку черни… Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение…

Пушкин умер. Но „для мальчиков не умирают Позы“, – сказал Шиллер. И Пушкина тоже убила не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха. С ним умирала его культура.

Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…

Это предсмертные вздохи Пушкина и также вздохи культуры пушкинской поры.

Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл“».

Впервые это было произнесено 11 февраля 1921 года. До смерти Блока оставалось сто семьдесят семь дней. А в апреле 1921 года в журнале «Записки мечтателей» появился подписанный Блоком странный, без обозначения жанра, текст под названием «Ни сны, ни явь». Это прозаические кусочки, которые если и связаны друг с другом, то разве что одним: описанное в них могло явиться рассказчику наяву, а могло и во сне. Либо, скорее всего, в полусне. «Я закрываю глаза, и передо мной проходят обрывки образов, частью знакомых, частью – нет».