Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 50

Бескорыстная и щедрая, под стать мужу, готовая легко и без «нажима» поделиться последним, она вместе с тем вряд ли была доброй. «Божественного» в Любови Дмитриевне ничего не было. Но человеческий ее масштаб, масштаб личности – был огромен. И особой ее чертой была та детскость, которую неустанно отмечал в дневниках, письмах, разговорах ее муж. Это была именно детскость, а не инфантильность прелестного, беспомощного создания (как в «Ариадне» Чехова – «Жан, твою птичку укачало!»).

Блок много рисовал – все непритязательные, юмористические рисунки. И Любовь Дмитриевна – «маленькая Бу» (ее он рисовал больше всего) – всегда изображена на них как девочка в детском платьице, с детской важностью, но и с суровой настороженностью вступающая в «мир взрослых».

Какой-то «игрой в песочек» было ее коллекционирование старинных кружев и фарфоровых черепков («Би-и-тое, рва-аное», – нараспев комментировал ее находки Блок), и увлечение французским театром, вернее, великолепным французским языком актеров этого театра, так как пьесы – это Любовь Дмитриевна отлично понимала – были третьесортными. Выбор пьес она пыталась даже объяснить. И об этом сохранилась запись в дневнике Евгении Книповой. Блок поддразнивал жену за восхищение примадонной французской труппы Анриэтт Роджерс. «Вдруг Любовь Дмитриевна спрашивает: „Саша, что это я вчера такое умное сказала – про то, почему она только дрянь играет? (Хватается за лоб.) Вот забыла! Саша, что же это было? Такое умное!“ Он смеется с бесконечной нежностью, показывая мне на нее глазами. Я тоже смеюсь».

Но вернемся в Шахматово, где уже обозначаются контуры будущих событий. Итак… По дорожке сада идут Блок и Любовь Дмитриевна. «Любовь Дмитриевна, молодая и розовощекая, в розовом, легком капотике, плещущем в ветре, с распущенным белым зонтом над заглаженными волосами, казавшимися просто солнечными, тихо шла средь цветов и высоко качавшихся злаков. Александр Александрович, статный, высокий и широкогрудый, покрытый загаром, в белейшей рубахе, прошитой пурпуровыми лебедями, с кудрями, рыжевшими на солнце, в больших сапогах, колыхаясь кистями расшитого пояса, – „молодец добрый“ из сказок, а не Блок». Навстречу им выходят Белый и Соловьев. Любовь Дмитриевна им любезно улыбается, Белый слегка наклоняет голову в поклоне и они все вместе идут по саду. А вечером, за самоваром, между ними будут разгораться жаркие споры. Люба все чаще хранила молчание, Блок, от природы немногословный, больше позволял высказываться другим, чем говорил сам. Но… Именно в эти несколько недель он чувствовал, что они с Белым родственные души. Близки настолько, что однажды он открыл ему сокровенное. Дескать, он себя знает… Его принимают за светлого, а он темен. А потом, торопливо, точно боясь, что сам собьется или его перебьют, стал говорить о коснении в быте, о том, что он не верит ни в какое светлое будущее, что минутами ему кажется, что род человеческий погибнет, что он, Блок, чувствует в себе косность, и что это, вероятно, дурная наследственность в нем (род гнетет), что старания его найти выражения в жизни – тщетны, что на чаше весов перевешивает смерть: все мы – погаснем все ж; иное – вне смерти – обман. Говоря это, он натянуто улыбался и старался не смотреть на Белого. Но то, что сказал, волновало его всерьез, а несколько позднее вылилось в основную тему «Возмездия». Расшифровывалось это название так: возмездие – отец Александр Львович Блок, которого он в себе чувствовал.

Признаваясь в своем сокровенном, Блок хотел таким способом показать Белому, что с прошлыми играми покончено раз и навсегда. Тем более что и сам воздух в Шахматове, как, впрочем, и во всей России, уже не такой «розовый и золотой». В войне с Японией наступил перелом, уже слышны первые раскаты революции 1905 года, и Блок, с его редким даром предвидения, уже ощутил ее приближение. Его мысли сейчас окрашены в мрачные лиловые тона:

Сейчас у него не осталось никого, с кем бы он хотел, как раньше, улететь. Десять лет спустя в своих воспоминаниях Белый скажет: «Мы понимали, что Блок был уже без пути; брел он ощупью в том, что мы закрывали пышнейшими схемами; схемы он снял; понял, будет темно, зори – только в душе у нас; нет, он не видел уже объективной духовной зари; и он видел, что мы отходили в пределы: нарисовали свое небо; папиросную бумагу, которую прорывает легко арлекин в „балаганчике“».

Однако в это лето они еще друзья. Даже больше того, они считают себя братьями. И по старому обычаю на прощание Блок и Белый меняются рубахами. Блок отдает Андрею ту самую рубаху, на которой Любовь Дмитриевна вышила пурпурных лебедей.

Глава 8

Дуэль

В Любе уже начинает просыпаться чувственность, а Блок все твердит об отталкивающих, грубых, чувственных ритуалах служителей Астарты – богини любви, не знающей стыда. И о Той, другой Богине – о Душе Мира, Премудрой Софии, непорочной и лучезарной.

(Ах, Соловьев, Соловьев! С этой его «философией»! С этой его «богочеловеческой любовью»! С этим его «правилом» – не говорить «люблю» из мистического страха: назвав, убить любовь.)



Александр по-прежнему говорит Любе о том, что свести вместе эти полюса нельзя, невозможно, что физические отношения между мужчиной и женщиной не могут быть длительными. «Моя жизнь немыслима без Исходящего от Тебя некоего непознанного, а только еще смутно ощущаемого мною Духа. Я не хочу объятий. Объятия были и будут. Я хочу сверхъобъятий!»

Люба слушает и уже не спорит. Она понимает, что переубедить Блока невозможно. И все же… Она женщина и решает соблазнить… собственного мужа. «В один из таких вечеров, неожиданно для Саши и со „злым умыслом“ моим произошло то, что должно было произойти, – это уже осенью 1904 года. С тех пор установились редкие, краткие, по-мужски эгоистические встречи. Неведение мое было прежнее, загадка не разгадана и бороться я не умела, считая свою пассивность неизбежной. К весне 1906 года и это немногое прекратилось».

В этот же период Белый берется «за дело» с неутомимостью настоящего Дон-Жуана. Он посвящает ей все: песни, которые поет, подыгрывая себе на рояле, стихи, которые читает, не отводя от нее взгляда, цветы, какие только может найти для «Воплощения Вечной Женственности». «Не корзины, а целые „бугайные леса“ появлялись иногда в гостиной…» При этом оба – и Белый, и Любовь Дмитриевна, – не представляли опасности выбранного ими пути. «Злого умысла не было в нем, как и во мне», – писала Любовь Блок.

И чуть позже:

«Помню, с каким ужасом я увидела впервые: то единственное, казавшееся неповторимым моему детскому незнанию жизни, то, что было между мной и Сашей, что было для меня моим „изобретением“, неведомым, неповторимым, эта „отрава сладкая“ взглядов, это проникновение в душу без взгляда, даже без прикосновения руки, одним присутствием – это может быть еще раз и с другим?»

Скоро она признается: «За это я иногда впоследствии и ненавидела А. Белого: он сбил меня с моей надежной, самоуверенной позиции. Я по-детски непоколебимо верила в единственность моей любви и в свою незыблемую верность, в то, что отношения наши с Сашей „потом“ наладятся».

Но они так и не стали такими, какими видела их Любовь Дмитриевна. Они бывали доверительными, нежными, братскими… Но никогда – такими, о каких она мечтала.

Между тем отношения между Блоком, Любовью Дмитриевной и Белым запутывались все больше. Люба чувствовала себя ненужной и покинутой. Однажды она чуть было не решилась принять предложение Белого.

«В сумбуре я даже раз поехала к нему. Играя с огнем, уже позволила вынуть тяжелые черепаховые гребни и… волосы уже упали золотым плащом… Но тут какое-то неловкое… движение (Боря был немногим опытнее меня) – отрезвило… и уже я бегу по лестнице, начиная понимать, что не так должна найти я выход из созданной мною путаницы».

Она запретит Белому приезжать в Петербург, но будет посылать ему странные письма: «Люблю Сашу… Не знаю, люблю ли тебя… Милый, что это? Знаешь ли ты, что я тебя люблю и буду любить? Целую тебя. Твоя». И сама чуть позже позовет его приехать… «Она потребовала, – рассказывал Белый, – чтобы я дал ей клятву спасти ее, даже против ее воли».