Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 50

Тем временем Блок вошел в спальню к Любе. Наклонился и нежно поцеловал ее в щеку. «Не жди меня, – проговорил. – Ложись, отдохни как следует». «От чего?» – хотела спросить Люба. Но он уже вышел из комнаты, плотно прикрыв за собой дверь. А она, опустившись в кресло, горько заплакала. Неужели эти слезы и есть то, что уготовило ей супружество? Снизу раздался голос Александры Андреевны, она причитала, что же будет с Сашей?! Куда его приведут эти якобы дружки? Мать Блока была права. Она видела то, что пока ускользало от глаз Любы: ее обожаемый сын разделял все пороки своего времени.

В те далекие года уходящего девятнадцатого века считалось, что поэт должен испытать острые ощущения по максимуму. Причем непременно и обязательно. В моде было все необычное и экстравагантное. И горькое пьянство казалось чем-то само собой разумеющимся. Да и вообще, как можно творить на трезвую голову? Это ведь совсем не романтично. И потом разве только пьянством можно привлекать к себе внимание?

Гиппиус и Мережковский казались дружной парой, у которой были общие взгляды на жизнь, литературу и философию. И они действительно были таковыми. Сейчас о них много пишут не только в связи с Серебряным веком, литературными течениями и литературной критикой. О них все чаще упоминают как об одной из первых пар, где отсутствовала сексуальная жизнь. Зинаида Гиппиус предпочитала женщин. Но разве от этого вклад их в русскую литературу стал менее значительным? Просто конец девятнадцатого и начало двадцатого века ознаменовалось тем, что все тайное, блуждавшее в сознании многих, вдруг стало обостряться и выплывать наружу. Да и к тому же неожиданно поэтом стало быть модно. Очень точно об этом сказал Георгий Иванов: «Сталкиваясь с разными кругами богемы, делаешь странное открытие: талантливых и тонких ее людей – встречаешь больше всего среди подонков. В чем тут дело? Может быть в том, что самой природе искусства противна умеренность. „Либо пан, либо пропал“. Пропадают неизмеримо чаще. Но и между подонками есть кровная связь. „Пропал“. Не смог стать паном и, может быть, почище других. Не повезло. Голова слабая и воли нет. И произошло обратное пану – „пропал“. Но шанс был. А „средний“, „чистенький“, „уважаемый“ никак никогда не имел шанса – природа его другая.

В этом сознании связи с миром высшим, через голову мира почтенного, – гордость подонков. Жалкая, конечно, гордость».

И множество разбитых судеб, тех, кто начинал блестяще, но увы… Пропадал в сумрачном мире питерских кабаков и пивных. На пересечении проспектов Большого, Малого и Среднего Васильевского острова – пивные. С перекрестков бьют снопы электрического света, слышится пьяный говор и звучит «Китаянка» из хриплого рупора. Некоторые из этих пивных построили немцы в конце восьмидесятых девятнадцатого века. О, разумеется, они не думали, что завсегдатаями станет «богемная» публика столицы. Нет… Они рассчитывали, что сюда будут приходить солидные соотечественники. Поэтому и оборудовали свои заведения под национальный вкус. Широкие мраморные стойки, солидные столики, увесистые фарфоровые пивные кружки и прочие милые их сердцу вещицы. На стенах кафелями выложены сцены из Фауста, а в стеклянной горке посуда для торжественных случаев. Вот только все чаще и чаще эта самая горка, крепко-накрепко закрыта на замок. Поскольку во всех этих заведениях больше не слышна немецкая речь. Здесь собираются «сливки» петербургской богемы, и если мы прикроем глаза, то увидим некоторые зарисовки.

В одной пивной, которая по определению пуста не бывает, официально торгуют до двенадцати, хотя посетители засиживаются там до часу ночи. Но вот стрелка часов неумолимо приближается к закрытию, и вся творческая публика плавно перемещается на Невский, где можно посидеть до трех и перейти на Сенную в только открывшиеся извозчичьи чайные – яичница с обрезками колбасы и спирт в битых коричневых чайниках на грязных скатертях. Такое времяпрепровождение называется пить с пересадками. И вот в одном из подобных кабачков можно увидеть компанию, с которой сидел до утра и Блок. Три столика сдвинуты – это угол литературно-поэтически-музыкальный. Там идут бесконечные разговоры. Слышится фраза: «Романтизм… Романтизм… Голубой цветочек…» А потом: «Выпьем за искусство… Построим лучезарный дворец… Эх, молодость, где ты…» Блок пьет много. Но по нему не видно. Он молчит, и только взгляд становится все более тяжелым, а улыбка деревянной.





Блок любил не просто пивные или кабачки. Он со своими неизменными приятелями-собутыльниками выбирал самые грязные и отвратительные из них. Кстати, его друзья достойны того, чтобы немного рассказать о них. Самым ярким из них был второстепенный писатель – Чулков. Как потом его охарактеризует Любовь Дмитриевна, – он был милым. И поверхностно-изобретательным. Так, он выдумал «мистический анархизм», в который толком-то и сам не верил.

Долгие годы Блока связывала дружба с очень неприспособленным к обыденной жизни человеком – Евгением Ивановым. Блок достаточно часто решал его проблемы и заботился о нем, как о малом ребенке. Для примера, характеризующего этого человека, можно сказать, что готовил господин Иванов себе сам, причем исключительно на спиртовке, считая ее наиболее безопасной. А то вдруг кухарка на него за что-нибудь обозлится и подсыпет в обед мышьяк. Так что лучше уж так, от греха подальше. Он был рыж весь. Рыжие волосы, борода, брови и, казалось, даже глаза. Мог молчать часами, а потом неожиданно, совершенно вне всякой связи, сказать: «Бог. Или Смерть. Или Судьба». И снова замолчать. Присутствующие только пожимали плечами. Почему Бог? Какая судьба? Но Евгений уже замолкал на следующие несколько часов.

Пяст представлял по свидетельству современников довольно-таки странное зрелище. В вечно клетчатых штанах, носивший канотье чуть ли не в декабре, он был постоянно одержим какой-нибудь идеей. То устройством колонии лингвистов на острове Эзеле, то подсчетом ударений в цоканье соловья – и реформы стихосложения, на основании этого подсчета. Отстаивал он свои идеи с маниакальным упорством, но только до того часа, как был сам ими увлечен. Нужно отметить, что остывал он довольно-таки быстро и поэтому не успевал очень уж утомить окружающих.

Вот они-то и сопровождали Блока в его кабацких разгулах. Казалось, что поэт получал особое, изощренное удовольствие от самых грязных заведений. Чистоплотный до невозможности, барственный, холеный и невероятно красивый Блок иных заведений не принимал ни душой, ни сердцем.

Вначале, как правило, друзья направлялись в «Слон на Разъезжей», затем в «Яр» на Большом проспекте, а потом… к цыганам. Если мысленно заглянуть на огонек в эти заведения, то можно увидеть… Чад, несвежие скатерти, бутылки, закуски. «Машина» хрипло выводит: «Пожалей ты меня дорогая» или на «На сопках Маньчжурии». Кругом пьяницы, хотя… немногим от них отличаются и спутники Блока. Вот только Блок… Он такой же, как обычно. Точнее, как на утренней прогулке или в своем кабинете. Спокойный, красивый, задумчивый. Он тоже много выпил, но по нему это незаметно. Вот из-за одного столика поднимается проститутка. Нет, не таинственная незнакомка, а самая обычная кабацкая шалава. Она подходит к Блоку, улыбаясь, присаживается. «О чем задумались?..» – спрашивает «девушка». – «Не угостите ли меня?» Блок обнимает ее, и она присаживается к нему на колени. Он наливает ей вина, и нежно, точно ребенка, гладит по длинным, чуть спутанным волосам. А потом что-то тихо-тихо говорит. Что именно? Да, в сущности, неважно. А может, наоборот? О том, что страшно жить в этом мире, что нет любви, что жизнь бессмысленна. Нет, прерывает он себя, любовь есть, она везде. Даже на этих окурках, затоптанных на кабацком полу, на этих испитых лицах, везде… Она как луч скользит по каждому. Девица, запрокинув голову, слушает, и по ее щеке сползает слеза. Ей кажется, что и в ее пропащей жизни еще можно многое изменить, что еще не все потеряно, и что ее ждет настоящая любовь. В этот момент в себя приходит Чулков и истошно кричит: «Саша, ты великий поэт!» Блок смотрит на него трезво и ясно. И точно так же, как всегда, медленно и чуть деревянно отвечает: «Нет, я не великий поэт. Великие поэты сгорают в своих стихах и гибнут. А я пью вино и печатаю стихи в „Ниве“. По полтиннику за строчку».