Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 4

Дуализм тела проявлялся в состоянии покоя – ее расслабленная левая нога лежала на полу, словно спящее животное, – и в силовых линиях ее бедер и спины, готовых поспорить с любой тяжестью.

Наконец мы закончили. Она подошла взглянуть на рисунок. Мы посмеялись.

Затем – работа над ним дома, день за днем. Образ у меня в голове зачастую был яснее, чем тот, что на бумаге, Я перерисовывал, опять и опять. Бумага посерела от изменений и стираний. Рисунок лучше не стал, однако постепенно она, готовая подняться, проявилась на нем более заметно.

Вот я и говорю: сегодня произошла одна вещь. Усилия, затраченные мною на поправки, стойкость бумаги – все это начало походить на выносливость тела самой Марии, Поверхность рисунка – его оболочка, а не образ – напоминает о том, что бывают моменты, когда смотришь на танцора и чувствуешь, как мурашки бегут по коже.

Мы, те, кто рисует, стремимся не только сделать нечто видимым для других, но и сопровождать нечто невидимое к его непредсказуемой цели.

Мы чувствуем и сознаем, что мы вечны. Ибо те вещи, которые душа постигает в процессе мышления, она чувствует столь же сильно, как и те, что содержатся у нее в памяти. Ведь глазами, с помощью которых душа видит и наблюдает вещи, служат сами доказательства. Итак, хотя мы и не помним о своем существовании прежде появления тела, мы тем не менее чувствуем, что наша душа – поскольку она заключает в себе сущность тела как разновидность вечности – вечна, и существование ее невозможно определить временем или объяснить продолжительностью во времени.

Дебора преподает философию в Лондонском университете, она – последователь учения Спинозы, Я спросил, не согласится ли она позировать мне для рисунка. «Меня никогда не рисовали!» – ответила она. А потом начала говорить, спрашивать, размышлять, и я ее нарисовал.

Душа, какими бы мыслями она ни обладала, ясными и отчетливыми или, наоборот, смутными, стремится продлить собственное существование на неопределенный сроки сознает это свое стремление.

День своего рождения и то, что мои родители – такие-то, и тому подобные факты, которые я никогда не подвергал сомнению, – все это я знаю лишь понаслышке. То, что я умру, мне известно из недостоверного опыта: я утверждаю это на том основании, что видел, как умирали другие, подобные мне, хотя не все они прожили одинаково долго и не все скончались от одной и той же болезни. Кроме того, из недостоверного опыта мне известно, что масло пригодно для поддержания огня, а вода – для его гашения; известно мне и то, что собака – животное лающее, а человек – животное разумное. Таким же образом мне стало известно почти все, что находит применение в житейских делах. Мы выводим одно из другого следующим образом; ясно осознав, что мы ощущаем такое-то тело и никакое другое, мы, повторяю, ясно заключаем из этого, что душа соединена с телом; данное единство является причиной этого ощущения. Однако абсолютное понимание того, что такое это ощущение и это единство, отсюда не вытекает.

Началось это вот как. Лет десять назад Нелла ездила в Москву, останавливалась у каких-то русских друзей, Однажды она проходила мимо магазина, где торговали старьем. Может, он считался антикварным. В то время в Москве люди продавали все, что только могли найти на полках, – ведь зарплаты и пенсии превратились в ничто, Фамильное серебро можно было купить прямо на улице. В каком бы городе Нелла ни оказалась, она не может пройти мимо магазина с подержанными вещами, Они для нее подобны словарям – она заходит туда полистать страницы. В тот раз она нашла картину. Масло, холст, Небольшой натюрморт с красными хризантемами.

Она его купила, Подпись, дата: Клебер, 1922 год, Стоил он сущие копейки. Сущие.

Вернувшись в Париж, она не знала, куда его повесить. Везде он казался не на месте, Там и сям отошли кусочки краски – размером с крупинки соли, – и виднелся белый холст. Когда находят сомнения, Нелла ждет, пока они рассеются. Обычно так и происходит. Она положила холст в черный полиэтиленовый мешок и оставила его в гараже рядом с другими запакованными вещами: одеждой, книгами, ничем не примечательными предметами, которые забыли в доме гости. Перед тем как убрать картину, она показала ее мне, и я подумал: цветы в интерьере девятнадцатого века, без единого намека на перемены – так пишут только в России. Хризантемы лежали на узкой полке. За ними стояла пустая ваза, покрытая глазурью, Собирались ли их туда поставить? Или вынули чуть раньше срока, чтобы выбросить? В любом случае пускай полежит в гараже.





Прошло время, Как-то гараж затопило, Нелла вынула картину из мешка и примерила к разным углам жилых комнат. Отошли новые кусочки краски, под ними открылись новые белые пятна на холсте. Теперь повреждения притягивали взгляд сильнее, чем натюрморт.

Рука не поднимается ее выкинуть, сказала Нелла на прошлой неделе. Я взял и ответил: давай я попробую что-нибудь сделать. Как следует ее уже не отреставрируешь – слишком запущена, – да я и не умею, Могу просто закрасить белые пятна.

И вот я взялся за дело. Смешиваю краски на белом блюдце. Я уже много лет не писал маслом, Когда рисую, пользуюсь тушью или акрилом. Масляные краски смешиваются совсем не так, как другие. Ищешь какой-нибудь оттенок на блюдце, мазок за мазком, а потом, нанеся на холст, выясняешь, соответствует ли этот цвет тому «голосу», который ты искал.

Закрасить предстояло сотни белых пятнышек – там, где отошла краска. Красный с добавлением черного для хризантем в тени. Гитарный коричневый для деревянного ящика внизу, Ракушечный серый для стен в углу, где полка. Неописуемый пурпурно-розовый для лепестков на свету. Все наводило на мысль о том, что комната невелика; в 1922 году там, вероятно, жило много людей.

Закрашивая одно белое пятно за другим, я потерял счет времени. Вместе с чувством времени стало уходить осознание собственного «я». Мазок за мазком, оттенок за оттенком я приближался к некому упорядоченному восприятию, начинал глядеть на картину глазами, которые до того не были моими. Эти глаза были где-то не здесь.

Я рассматривал цветы, брошенные на полку в углу комнатки, в послеполуденном свете дня на исходе сентября 1922 года. Гражданская война закончилась. Тем не менее в тот год многие голодали. Вот уже закрашены почти все белые пятна.

Той ночью я несколько раз ходил посмотреть на картину. Или, точнее, посмотреть на закрашенный угол комнатки. Не мог их так оставить, Ни цветы на полке, ни картину, Места, где были белые пятна, по-прежнему выделялись. Словно оспины. Я должен был вернуть их в тот день на исходе сентября, пока не начался страшный холод, не пришла зима.

Мне следовало писать более свободно. Однако относиться к картине, как к собственной, я не мог – она принадлежала Клеберу. Принадлежала ему в смысле более глубоком, чем казалось мне прежде, Мне требовалась свобода – иначе свет не вернется.

На следующий день рано утром я вернулся к работе. Сижу с холстом на коленях, на столике рядом – блюдце, У Ахматовой есть строчки, где тема утраты связана с хризантемой, раздавленной ботинком на полу. Они были написаны двадцатью годами позже. Красные хризантемы на этом натюрморте еще никем не тронуты.

Я пишу свободно, вдохновленный страстным желанием, идущим от холста. Я обнаруживаю, что в углу комнатки свет, падающий на облупившиеся стены и полдюжины брошенных цветков, – своего рода обещание некого отдаленного, не подвластного воображению будущего.