Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 13

– Как же он ее сохранил?

– Что именно?

– Свою коллекцию.

– Договорился с властями.

Мой друг-историк вкратце изложил известные ему факты. Партийные чиновники, всегда стремившиеся соблюсти, по крайней мере, видимость законности, разрешили Утцу держать коллекцию дома при условии, что все будет учтено и сфотографировано. Сговорились – впрочем, никаких официальных бумаг не подписывали, – что после смерти Утца коллекция отойдет Национальному музею.

Марксизм-ленинизм в принципе никогда не подвергал критике идею частного коллекционирования. Разве что Троцкий в пору Третьего интернационала сделал на этот счет парочку раздраженных замечаний. Но специальных постановлений не принималось – статус собирателя произведений искусства в пролетарском государстве оставался невыясненным. Классовый враг? Но в чем, собственно, это выражается?

Разумеется, революция декларировала отмену частной собственности. Но где проходит тонкая грань между собственностью, вредоносной для государства, и предметами быта, которые вроде бы опасности не представляют? Картина выдающегося живописца рассматривалась как национальное достояние и подлежала конфискации – некоторые пражские семьи прятали свернутые в трубочку холсты Пикассо или Матисса под половицами. Но фарфор? В конце концов, он не так уж сильно отличается от обычного фаянса. Теоретически, если, конечно, поставить жесткий заслон его незаконному вывозу из страны, он вообще ничего не стоит. Конфискация керамических изделий обернется административным кошмаром.

– Представь себе конфискацию бесчисленных гипсовых бюстов Ленина…

Его лицо тут же забывалось. Круглое, с желтоватой рыхлой кожей и маленькими узкими глазками за стеклышками очков в металлической оправе. Такое невыразительное, что казалось как бы несуществующим. Носил ли он усы? Не помню. Добавьте усы, уберите усы – в сущности, это ничего не изменит. Ладно, допустим, усы были. Аккуратные колючие усики, вполне гармонирующие с четко выверенными движениями заводного солдатика – единственный уцелевший «рудимент» его тевтонского происхождения. Маскируя плешь, он зачесывал редкие сальные волосы от одного уха к другому, ходил в полосатом сером костюме, слегка обтрепавшемся на концах рукавов, и пользовался одеколоном «Княжеский».

Нет, усы, пожалуй, все-таки лучше убрать, а то они так перегружают лицо, что больше вообще ничего не вспоминается – только очки и усы с несколькими приставшими к ним крошками красного перца из рыбного супа цвета паприки, который мы заказали в ресторане «Пструх».

«Пструх» – по-чешски «форель», и чего-чего, а форели там хватало. Из невидимых громкоговорителей неслись каденции «Форелевого квинтета»[20], и целые косяки форели – розоватой, с крапинками, – мерцая брюшками в неоновом свете, плавали туда-сюда в огромном аквариуме во всю стену.

– Возьмем форель, – предложил Утц.

Я позвонил ему сразу же по приезде. Но сперва он явно не хотел со мной встречаться.

– Ja! Ja![21] Я знаю. Но у меня сейчас очень плохо со временем…

По совету приятеля я привез ему из Лондона несколько упаковок его любимого чая «Эрл Грей». Я упомянул об этом. Он смягчился и пригласил меня на обед. В четверг, за день до моего отъезда. Но не к себе домой, на что я, честно говоря, рассчитывал, а в ресторан.

Ресторан, реликт тридцатых годов, помещавшийся в сводчатой галерее на Вацлавской площади, с точки зрения декора был типичным порождением века машин: зеркальные стекла, алюминий, кожа. С потолка свисала модель галеона с развевающимися парусами из пергамента. Стену украшал фотопортрет товарища Новотного[22]. Оставалось загадкой, как человек с таким противным ртом вообще соглашается фотографироваться. Метрдотель, изнемогающий от июньской жары, вручил каждому из нас меню, похожее на средневековый служебник.

К нам должен был еще присоединиться друг Утца д-р Орлик, с которым Утц обедал тут каждый четверг начиная с 1946 года.

– Орлик, – объяснил мне Утц, – известный ученый, сотрудник нашего Национального музея. Он палеонтолог, специалист по мамонтам и мухам. Он вам понравится. Это очень обаятельный и остроумный человек.

Долго ждать не пришлось. Вскоре в дверном проеме показался высокий бородач в лоснящемся двубортном костюме. Орлик снял берет, встряхнул копной жестких седеющих волос и сел. Больно пожав мне руку, он набросился на претцели. Его лоб пересекали глубокие морщины. Меня потрясли мерные, возвратно-поступательные движения его нижней челюсти.

– Ага! – покосился он на меня. – Значит, англичанин? Англичанин, да? Да? Ага! Скажите, профессор Хорсфилд еще жив?

– Кто это? – спросил я.

– Он написал добрые слова об одной моей работе в «Джорнал ов энимал сайколоджи».

– Когда это было?

– В 1935-м, нет, в 1936-м.

– Я никогда не слышал о Хорсфилде.

– Жаль, – сказал Орлик, – это выдающийся ученый.

Он сделал паузу, чтобы догрызть последний претцел. В его зеленых глазах мелькнуло шутливое негодование.

– Вообще-то, – продолжил он, – я не слишком высокого мнения о ваших соотечественниках. Вы предали нас в Мюнхене. Вы предали нас в Ялте.

Утц, встревоженный таким опасным поворотом беседы, попытался сменить тему, объявив с подчеркнутой серьезностью:

– Я не верю, что у животных есть душа.

– Как ты можешь такое говорить? – ахнул Орлик.

– Могу.

– Вижу, что можешь, но не понимаю, как у тебя язык поворачивается.





– Сделаю заказ, – сказал Утц и, подняв салфетку как белый флаг, призывно помахал ею официанту, – возьмем форель «Au bleu»[23], да?

– «Бло»? – передразнил Орлик.

– Сам ты «бло».

Орлик похлопал меня по руке.

– Мой друг, мистер Утц, полагает, что, когда форель бросают в кипяток, она ничего не чувствует, самое большее – щекотку. Я с этим не согласен.

– Форели нет, – заявил подошедший официант.

– То есть как нет? – изумился Утц. – Когда есть, причем очень много.

– У нас нет сачка.

– Как это нет сачка? На прошлой неделе был.

– Порвался.

– Порвался? Я вам не верю.

Официант приложил палец к губам и прошептал: «Вся форель заказана».

– Этими?

– Этими, – кивнул официант.

За соседним столиком четыре толстяка уплетали форель.

– Понятно, – сказал Утц. – Что ж, возьмем угрей. Вы не против? – обратился он ко мне.

– Вовсе нет.

– Угорь кончился, – отрезал официант.

– Кончился? Плохо. А что у вас есть?

– Карп.

– И все?

– Все.

– А как вы его готовите?

– По-разному, – официант махнул рукой в сторону меню. – Как пожелаете.

Меню было на нескольких языках: чешском, русском, немецком, французском и английском. К сожалению, тот, кто составлял английскую страничку, вместо слова «carp» написал «crap»[24]. В разделе, озаглавленном «Сrap dishes», приводился длинный перечень соответствующих блюд: «Crap soup with paprika», «Stuff ed crap», «Crap cooked in beer», «Fried crap», «Crap balls» и «Crap à la juive»[25]…

– Вообще-то, – сказал я, – в Англии эта рыба называется «carp».

Слово «crap» означает несколько иное.

– Серьезно? – удивился д-р Орлик. – Что именно?

– Фекалии, – объяснил я, – дерьмо.

И тут же пожалел о своих словах, потому что Утц ужасно смутился. Он заморгал узкими глазками с таким видом, словно надеялся, что ослышался. Орлик взмахнул своими клешнями и зашелся хриплым гоготом.

– Ха! Ха! – надрывался он. – «Сrap à la juive»… Мой друг, мистер Утц, собрался есть «crap à la juive»!

Я испугался, что Утц уйдет, но он, поборов смущение, заказал суп и «Carpe meunière»[26]. Пойдя по пути наименьшего сопротивления, я заказал то же самое. Орлик хрипло пробасил: «Нет. Нет. Я возьму “Сrap à la juive”!»