Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 86

— Такая пушка должна и стену пробить, и башню снеси, — заявил государь, пока Чохов с ужасом рассматривал рисунок, — оцени, добавь, чего нет, да будем в Туле отливать для полного разгрома Смоленска. Твой дед славную пушку отлил для Федора Ивановича, но она ни разу не стреляла. А моя должна стрелять и одним ядром всю стену проламывать!

Чохов продолжал смотреть на «чертеж» округленными глазами. Да, царь-пушка его деда, которую он сам называл «пушка-игрушка», ни разу не стреляла двухтонными ядрами, но та, что изобразил на рисунке царь, была еще хуже: короткий в четыре метра ствол, чудовищный калибр 850 мм, ядра, непонятно как закатываемые в зев этого чудовища… «Если по помосту закатить, как изобразил царь, то помост слишком крут будет, — рассуждал Чохов, — ядро больше любой бочки не усидит на нем, и даже два человека не удержат такое ядро на таком крутом помосте… Нет, помост отпадает. А порох? Ежели зарядить порохом да запалить, то просто разнесет все в клочья, и все дела…» Чохов что-то пробурчал, мол, покумекать надо, да и вышел вон. Показывал чертеж воеводам, те смеялись, иные плакать готовы были, советовали Чохову соглашаться да бежать куца подальше.

Царю пытались вежливо намекнуть, что кроме как для украшения царского двора такая вторая царь-пушка ни для чего не годится, но Алексей Михайлович настаивал. Документы и чертеж, правда, более аккуратно перерисованный, отправили с почтой в Тулу. После чего царя осмотрел немецкий доктор и прописал пускание крови для понижения кровяного давления на мозг государя. Царю сделали пускание, от чего он пришел в еще большее уныние и приказал всем подчиненным также пройти через такое лечение. Все, естественно, подчинились, кроме князя Родиона Стрешнева. Этот уже немолодой господин, всегда отличавшийся прямодушным и категоричным характером, наотрез отказался от «глупой затеи».

— Стар я для таких штучек, — недовольно заметил князь.

— Что?! — взревел Алексей Михайлович и при всех набросился на Стрешнева, колотя его руками и ногами по чем попало, приговаривая:

— Чем твоя литовская кровь лучше моей, холоп! Думаешь, если твой род из Литвы, так ты и лучше тут всех?! Получай! — и он наносил старцу все новые и новые удары. Потом резко прекратил избиение, сел за стол, уронив лицо в ладони, беззвучно порыдал и долго выпрашивал прощения у Стрешнева, одаряя его деньгами и жемчугами… Кровопускание не помогло.

Зато 20-го августа самочувствие царя резко изменилось к лучшему: ему донесли о долгожданном взятии Гомеля и о «разгроме» у города Борисова гетмана Радзивилла — пришло-таки письмо от Трубецкого. Раздраженный тем, что не удалось схватить самого Радзивилла и окончательно разбить его армию, Трубецкой успокаивал царя тем, что «гетмана Ради-вила побили, за 15 верст до литовского города Борисова, на речке на Шкловке, а в языках взяли 12 полковников, и знамя, и бунчук Радивилов взяли, и знамена и литавры поимали, и всяких литовских людей в языках взяли 270 человек, а сам Радивил утек с небольшими людьми, ранен».

— Вот уж хитрый лис этот Трубецкой! — качал головой царь, читая смехотворный отчет о потерях князя: 9 человек убитыми и 97 ранеными.

Рядом на столе у царя лежало еще одно письмо, от тайного соглядатая при Трубецком, в котором сообщалось, что князь потерял тысячу человек, как и Радзивилл, и более трех тысяч ранеными. Еще семь тысяч Трубецкой потерял на берегу Днепра 2-го августа, приближаясь к Орше. Ночная атака литвин застала воеводу врасплох, и его ратники в панике бежали на противоположный берег реки. Многие при этом утонули. Но хитрющий Трубецкой потери этого боя в список не внес, так же как наемную пехоту, казаков, французскую кавалерию — указал только потери московских стрельцов в бою на Ослинке. Царь простил этот маленький грешок своему воеводе (чем и сам был грешен), ибо результатом был доволен: Трубецкой прислал в лагерь трофейные бело-красно-белые знамена, булаву гетмана, личный штандарт Радзивилла с гербом «Трубы» — три трубы, соединенные мундштуками, наиболее важных пленников из полковников и одно прелюбопытнейшее письмо, точнее, копию письма Обуховича гетману, посланного еще в апреле, где воевода Смоленска описывал слабые стороны города.

Обрадованный государь велел открыть праздничную стрельбу из пушек по городу, а после сего «салюта» послал к Обуховичу парламентеров Ивана и Семена Милославских с дьяконом Максимом Лихачевым. Парламентеров пропустили в город, но в дом Обухович решил их не вести. Поговорили прямо на улице, сразу за воротами, сидя на пустых бочках из-под пороха под ярким августовским солнцем, последними лучами лета согревающим многострадальный город.

Лихачев повторил предложение и условия сдачи города московскому царю. Обухович с Корфом и Боноллиусом спокойно слушали.

— Вы обречены, — ехидно улыбался дьякон, — ваше дело безнадежно, судари. Сдавайтесь. Вы ждете, что ваш Великий гетман пришлет подмогу? Так вот, знайте, что в нескольких верстах от Борисова ваш гетман разбит, ранен и бежал с маленькой кучкой людей. Помощи не будет, — и дьякон достал из-под полы булаву Великого гетмана, — даже свой жезл потерял Радивилл.

— Ну, — Обухович выглядел невозмутимым, — булаву можно и подделать. Это не аргумент.

— А вот еще один аргумент, — изображая улыбку над козлиной бородкой, дьяк протянул Обуховичу бумажный лист. Воевода небрежно взял листок желтыми огрубевшими пальцами, прочел лишь первые несколько слов, начертанных красивым почерком по-русски. На его посеревшем от пороха лице трудно было что-то прочесть, но сердце опытного воина екнуло. Письмо он, конечно же, узнал. Это была расшифровка его закодированного апрельского донесения о состоянии Смоленска. Если секретное письмо попало в руки московитян, значит, гетман в самом деле ретировался достаточно спешно, бросив личные вещи и не успев уничтожить такую секретную переписку. Но ведь это письмо Радзивилл должен был получить еще в апреле! Он должен был его сжечь сразу. Так, может, кто-то просто выкрал тогда же, весной, это письмо?

— И это, — Обухович потряс листом в воздухе, — мало что для нас значит, — воевода улыбнулся дьякону, — мало ли писем валяется в мусорных корзинах! А ваши предложения мы принимаем, так сказать, для обсуждения, отвечая предварительным отказом сдать город.





Милославские, ухмылявшиеся до сих пор в свои рыжеватые бороды, недоуменно переглянулись. Они не поняли, что сказал Смоленский воевода — сдаются литвины или отказываются? В этот момент Корф вынул табакерку нюхательного табака и поделился с Боноллиусом:

— Отведайте, пане. Исключительный голландский табак!

Лица Милославских завистливо вытянулись. Они с открытыми ртами смотрели, как Корф и Боноллиус втягивают ноздрями табак, чихают и со смаком делятся впечатлениями:

— Добрый табак!

— Отменный табак!

— А я и говорил!

— Але ж я маю лепей, пан Корф! Из самого Тринидада! В восемнадцать лет плавал на корабле адмирала Еванова-Лапусина в Вест-Индию и привез. Отменнейший табак, пан Корф.

— Вы с самим Лапусиным плавали? С этим чудаком?

— Так! Согласитесь, если бы не было Лапусина, то жизнь в Речи Посполитой была бы скучней намного.

— Согласен, пан инженер…

— Ну, потом, потом…

И Боноллиус, и Корф прекрасно знали, что за употребление табака — и нюхательного, и жевательного, и курительного — царь наказывает штрафом и ударами плетьми прилюдно на площади. Лицо дьякона позеленело.

— Вам должно быть известно, что мы взяли Гомель, — угрюмо, почти угрожающе процедил он, — и Оршу взяли, вот-вот захватим Шклов. Лишь добровольная сдача гарантирует всем вам жизнь. Нами захвачены земли до Березины. Православная шляхта сдавшихся городов отправлена воеводами под Смоленск к царю за жалованьем, а которая же не хочет сдаваться, отпущена. То же и с вами будет. Так что…

Дьякон не договорил. Все резко подняли головы… Высоко в небе, над парламентерами, с жалобным курлыканьем летел в южном направлении журавлиный клин. Рабочий деловитый шум на стене Смоленска враз прекратился. Все стояли и, задрав головы, смотрели на летящих птиц, слушая их такой печальный и почти мистический крик, словно души мертвых солдат, погибших у стен и на стенах Смоленска прощаются со своими товарищами. Смотрели вверх смоляне, смотрели московитяне, смотрели английские солдаты, впервые в жизни видевшие этих удивительных птиц. Смотрели татары, мордвины, вепсы, меря, москов, мещера и эрзя. У всех щемило сердце, всем было грустно, и каждый думал об одном и том же: о доме, о семье, о погибших, о том, когда же закончится эта проклятая война. Так думали русские из Твери и Ярославля, вепсы из Белоозера и эрзяне из Рязани. Так думали все, с грустью глядя, как плывет по осеннему небу, затянутому серыми облаками, печальный клин журавлей, оглашая тоскливым кличем пространство…