Страница 6 из 15
Одним из таких проводников был лейтенант Ларионов. Тридцати пяти лет от роду, он успел за короткий срок службы в милиции перебрать множество должностей: был постовым, участковым, начальником паспортного стола, служил в угрозыске. Он ценил на всех этих должностях только одно: власть. Как известно, плохие шахматисты не умеют думать дальше своего второго хода, да и то при этом всегда полагают, что против них играет человек более глупый, нежели они. В затруднительных случаях лейтенант Ларионов делал то, что ему подсказывала его власть. Он не задумывался над тем, к чему это приведет и что за этим последует. Власть давала ему возможность сделать один-два хода. Он их делал. А если потом ему и влетало от начальства, то это опять-таки не нарушало стройности его теории: начальство поступало правильно, ибо у начальства была еще большая власть, нежели у него, у лейтенанта Ларионова.
Суждения Ларионова о людях тоже были просты. Они укладывались в два понятия: «Ему повезло» или «Ему не повезло». Например, майору Билибину повезло, писателю Шолохову повезло, авиаконструктору Туполеву повезло, улыбнись же судьба ему, Ларионову, и он достиг бы точно таких же результатов, как и все эти счастливчики.
Однако судьба не улыбнулась лейтенанту, ему сильно не повезло – его перевели в питомник на должность проводника. Пройдя годичный курс обучения в специальной школе, он получил под свое начальство кобеля Бурана, которого не любил и побаивался, ибо Буран трижды покусал его за время обучения.
Дела Ларионова на проводницкой службе шли ни шатко ни валко, пожалуй даже лучше, нежели в других должностях: здесь он был все еще новичком, его полагалось воспитывать, вытягивать, выращивать.
К нему прикрепили Дуговца, который как старший, опытный товарищ опекал его, учил, советовал ему.
Дуговец настойчиво повторял:
– Нажимай на теорию, Ларионов. Ликвидируй свою слабинку в части трудов академика Павлова. Литературу я тебе подберу.
И он принес ему несколько брошюр. Ларионов старательно прочитал их, сделал выписки в специальной толстой тетради, четко ответил на наводящие вопросы Дуговца, после чего на еженедельных занятиях в питомнике Буран покусал своего проводника в четвертый раз.
Перевязывая ему руку, ветеринарный врач Зырянов покачал своей длинной лысой головой:
– Что ж это с вами получается, товарищ Ларионов? Этак он вам когда-нибудь в горло вцепится. Буран – зверь серьезный.
– Не повезло мне с собакой, Трофим Игнатьевич. Уж я, кажется, стараюсь…
Зырянов запыхтел. По природе своей человек мягкий, он всегда начинал пыхтеть перед тем, как ему надо было сказать кому-нибудь резкость.
– Стараетесь, да не так, – сказал Зырянов. – Давеча прохожу я мимо Бурановой клетки, он ест, а вы ни с того ни с сего обозвали его заразой. Конечно, ему обидно… И вот вам результат.
Он показал на перевязанную руку Ларионова.
– По-вашему, значит, выходит, собака понимает разговор? – ухмыльнулся Ларионов.
Взяв его за плечо и придвинув к себе, словно собираясь сообщить важный секрет, Зырянов громко сказал ему в самое ухо, как глухому:
– Она решительно все понимает.
Затем он отстранился и уже обыкновенным тоном спросил:
– Вы книжки про животных любите читать?
– Товарищ Дуговец меня снабжает, – ответил Ларионов.
– Ну а вот, например, Джеком Лондоном вам доводилось увлекаться?
– Не попадался мне, – ответил Ларионов.
В то же день он рассказал Дуговцу свой разговор с ветеринарным врачом.
Выслушав, Дуговец иронически улыбнулся и постучал пальцем по своему виску:
– Я давно замечаю – старик у нас чокнутый.
Но, поразмыслив над всем этим, Дуговец пришел к выводу, что дело, может, вовсе и не так просто, как кажется с первого взгляда.
Он явился к начальнику питомника майору Билибину.
– Я насчет нашего ветврача, Сергей Прокофьевич, – сказал Дуговец. По совести говорят (Дуговец произносил это выражение именно так: не «по совести говоря», а «по совести говорят»), по совести говорят, беспокоит меня Зырянов. Это же фигура, Сергей Прокофьевич! Молодежи бы надо равняться на таких специалистов…
Билибин слушал хмуро. Он знал, что если Дуговец начинает так хорошо говорить о человеке, то, значит, человек этот чем-то раздражает его.
– А разговоры мне его не нравятся, – тотчас же сказал Дуговец. Взять хотя бы со мной. Согласно последних данных, порода наших собак нынче называется «восточноевропейская овчарка». А Зырянов, в присутствии молодежи, именует их по старинке – «немецкая овчарка». Я попробовал было тактично поправить его, а он заявляет, что никаких таких восточноевропейских собак в жизни никогда не встречал… Факт, конечно, маленький, но воспитывать народ надо и на мелочах.
– Всё? – спросил Билибин.
– Не всё, – ответил Дуговец. – Третьего дня была у Зырянова беседа с Ларионовым. Ветврач рекомендует ему читать литературу не отечественную, а исключительно зарубежную. И внушал, между прочим, взгляды, в корне противоречащие теории академика Павлова.
– Например? – спросил Билибин.
Дуговец протянул ему листок бумаги.
– Я тут все изложил. Чтобы не быть голословным.
Опершись на руку и прикрыв ладонью глаза, Билибин прочитал бумажку.
– Не совестно вам, Дуговец? – устало спросил Билибин.
– А что? – встрепенулся проводник. – Заедают меня эти запятые, Сергей Прокофьевич!.. Я же окончил только пять классов. В наше время, знаете, как учили: через пень-колоду…
Билибин сказал:
– Я ведь тоже учился в ваше время. И классов у меня тоже не много, всего семь.
– Ну, вы-то фигура, Сергей Прокофьевич!
– Бросьте заниматься чепухой, Дуговец. Трофим Игнатьевич Зырянов отличный работник, дай бог каждому…
– А он за это деньги получает, – сказал Дуговец. – Я его работу не хаю. Конечно, ваше дело, товарищ майор, я человек маленький… Докладную прикажете оставить или взять с собой?
– Оставьте, – сказал Билибин.
Когда проводник вышел, он еще раз прочитал бумажонку, скрипнул зубами и, ткнув в нее горящую папиросу, прожег в середине одну дырку, вторую, третью; затем для чего-то посмотрел в эти дырки на свет, в сторону окна. Через окно было видно, как идет по двору Дуговец, размахивающий руками, и рядом с ним Ларионов.
4
Мухтар привязывался к Глазычеву все крепче.
Дело не в том, что собака слушалась своего проводника, – это сравнительно нехитрая штука. Отношения их были гораздо серьезнее. Мухтар знал, в каком настроении находится Глазычев. Знал он это по тем невидимым человеку признакам, о которых не догадывался и сам проводник. Сюда входили не только голос или выражение лица Глазычева, но и его обыденные, житейские движения: то, как он вынимал из кармана папиросы, гребенку, носовой платок, как вытирал пот со лба, как садился и вставал.
Если Глазычев чувствовал утомление, то немедленно утомлялся и Мухтар. Язык его тотчас же вываливался на сторону, шумно дыша, он поглядывал на проводника, тактично давая ему понять, что устал, собственно, не Глазычев, а лично он, Мухтар, и совершенно нет ничего страшного в том, что они сейчас немножко отдохнут. Когда же работа требовала от них обоих непрерывных и долгих усилий, Мухтар никогда не позволял себе первым показать, что силы его на исходе. Он готов был, как и Глазычев, десять раз начинать поиски сначала, чувствуя себя виноватым и глубоко несчастным, если они не увенчивались удачей.
Неутомимость его удивляла даже крепкого на ходьбу Глазычева.
– А ты, брат, железный, – говорил ему иногда проводник.
Хвостом, глазами, ушами, всем своим телом Мухтар отвечал:
– Ничего не поделаешь – служба!
Хвост у Мухтара вообще был необыкновенно выразительный; такие простые чувства, как умиление, радость, злость в счет не идут. С хвостом Мухтара дело обстояло сложнее. Бывало, что Глазычев, идя за своей собакой, начинал вдруг придирчиво посматривать на ее хвост. Казалось бы, все было в порядке, все шло нормально: Мухтар старательно бежит по следу, рыская носом над самой землей. Но проводнику постепенно становился подозрителен Мухтаров хвост. Что-то в нем было лживое и унылое. Глазычев командовал: