Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 19

Но, с другой стороны, кто из нас, наблюдая за работающими муравьями, не поражался бессмысленности их совместных усилий? Они вдесятером тянут в разные стороны добычу, которую двое из них, если бы они понимали друг друга, легко могли бы донести до гнезда. Муравей-жнец (Messor barbarus), по наблюдениям мирмекологов В. Корне и Дюселье, являет еще более яркие и характерные примеры непоследовательности и глупости. Пока несколько рабочих, сидящих на колоске, обрезают у основания колосковую чешую, в которую завернуты зерна пшеницы, большой рабочий муравей перерезает стебель немного ниже колоска, не понимая, что выполняет совершенно излишнюю, долгую и тяжелую работу.

Эти же «жнецы» убирают в свое гнездо намного больше зерен, чем необходимо; в сезон дождей они прорастают, и появляющиеся побеги пшеницы указывают на местонахождение муравейника земледельцам, которые поспешно его разрушают. Этот роковой феномен повторяется на протяжении столетий, но опыт не изменил повадок Messor barbarus и ничему его не научил.

У Mirmecocystus cataglyphis bicolor, или фаэтончика красного, другого североафриканского муравья, очень длинные лапки, позволяющие ему выходить на солнце и не бояться обжечься почвой, температура которой превышает сорок градусов, в то время как другие насекомые, с не столь длинными лапками, погибают. Он устремляется вперед с безумной скоростью, достигающей двенадцати метров в минуту (все в этом мире относительно), несмотря на то, что его глаза не видят дальше пяти-шести сантиметров и ничего не замечают в вихре этого бега. Он проносится над кусочками сахара, который он очень любит, абсолютно их не замечая, и возвращается домой, ничего не принося из своих долгих и безумных походов. На протяжении миллионов лет миллионы муравьев этого вида каждое лето возобновляют эти героические и смехотворные поиски, так до сих пор и не осознав их бесполезности.

Неужели муравей глупее пчелы? Известные нам факты не позволяют так говорить. Принимаем ли мы за разум простые рефлексы наших «медовых мушек», или же плохо понимаем муравьев и все наши объяснения — лишь фантазмы нашего воображения? Не ошибается ли Аnima Mundi чаще, чем мы осмеливаемся предположить? Можно ли вменять насекомым в вину их промахи? А наши? Я знаю только, что одна из самых докучливых загадок природы — явные ошибки и иррациональные действия, с которыми мы сталкиваемся. Отсюда можно заключить, что она обладает талантом, но не здравым смыслом, и что она не всегда умна. Но по какому праву с высоты своего маленького мозга — этой «плесени» на самой природе, мы считаем эти действия иррациональными? Если бы мы когда-нибудь открыли рациональное в природе, то оно, возможно, раздавило бы наш крошечный разум. Мы судим обо всем с вершины своей чванливой логики, убежденные в том, что не может существовать другой, которая противоречила бы той, что служит нашим единственным проводником. Но она вовсе не достоверна. Возможно, это лишь обман зрения в бескрайних просторах бесконечности. Возможно, природа не раз ошибалась, но, прежде чем во всеуслышание об этом заявить, не будем забывать, что мы все еще пребываем в неведении и темноте, представление о которых мы могли бы себе составить только в ином мире.

III

Возвращаясь к нашим насекомым, добавим, что наблюдать за муравейником не так просто, как за ульем, а наблюдать за термитником, где все погружено во тьму, еще труднее. Тем не менее занимающий нас вопрос имеет большее значение, чем кажется на первый взгляд, поскольку, если бы мы лучше понимали инстинкт насекомых, его границы и отношения с разумом и Anima Mundi, то, возможно, познали бы, в случае, если факты совпадут, инстинкт наших органов, где, вероятно, и кроются все тайны жизни и смерти.

Мы не станем здесь рассматривать различные гипотезы, высказываемые по поводу инстинкта. Самые мудреные из них отделываются специальными терминами, совершенно ничего не говорящими при ближайшем рассмотрении. Это «бессознательные импульсы или инстинктивные автоматизмы», «врожденные психические наклонности, служащие результатом длительного периода адаптации, связанные с клетками мозга и запечатленные в нервном веществе в виде своеобразной памяти, эти наклонности, обозначаемые словом „инстинкт“, передаются из поколения в поколение по законам наследственности, подобно жизненно важным динамическим механизмам в целом», «наследственные повадки или автоматизированная рассудочная деятельность», — утверждают самые понятные и здравые из них; однако я мог бы привести и другие, которые, подобно немцу Рихарду Земону, объясняют все «остаточными возбудимостями индивидуальной мнемы, содержащей также их экфории».

Почти все они соглашаются с тем (да и как бы могло быть иначе?), что в основе большинства инстинктов лежит разумное и сознательное действие; но почему же они с таким упорством превращают в автоматические действия все, что следует за этим первым разумным? Если было одно, значит, были и другие, — все или ничего.

Я не буду подробно останавливаться на гипотезе Бергсона, для которого инстинкт служит продолжением работы, посредством которой жизнь организует природу, что является очевидной истиной или тавтологией, поскольку жизнь и природа — это, в сущности, два имени одной и той же незнакомки, — хотя эта слишком уж очевидная истина довольно часто получает у автора «Материи и памяти» и «Творческой эволюции» привлекательную трактовку.

IV

Но нельзя ли, в ожидании лучшего, временно связать инстинкт насекомых, в частности муравьев, пчел и термитов, с коллективной душой и, как следствие, со своего рода бессмертием или, точнее, бесконечной коллективной длительностью, которой они обладают? Жители улья, муравейника или термитника, как я уже говорил выше, по-видимому, представляют собой единую особь, одно живое существо, органы которого, состоящие из бесчисленных клеток, рассеяны только по внешнему виду и всегда подчинены одной и той же энергии или жизненной личности, одному и тому же основному закону. Благодаря этому коллективному бессмертию, смерть сотен и даже тысяч термитов, тотчас сменяемых другими, не поражает и не губит единого существа, подобно тому, как в нашем теле смерть тысяч клеток, мгновенно заменяемых другими, не поражает и не губит жизнь моего «я». Это один и тот же термит, живущий миллионы лет и похожий на никогда не умирающего человека; следовательно, никакой опыт этого термита не утрачивается, так как в его жизни нет перерывов и никогда не бывает расщепления или исчезновения воспоминаний; существует единая память, не перестающая функционировать и накапливать все приобретения коллективной души. Этим объясняется, наряду с другими тайнами, тот факт, что пчелиные матки, на протяжении тысяч лет занимавшиеся исключительно кладкой яиц и никогда не собиравшие пыльцу и нектар с цветов, могут производить на свет рабочих пчел, уже при выходе из ячейки знающих все то, что с доисторических времен было неизвестно их матерям, и, начиная с первого же полета, познающих все секреты ориентирования, сбора меда, выращивания нимф и сложной химии улья. Они знают все, потому что организм, частью или одной клеточкой которого они являются, знает все, что необходимо знать для того, чтобы выжить. Кажется, будто они свободно рассеиваются в пространстве, но, куда бы они ни удалялись, они все равно остаются связанными с центральной единицей, которой не перестают принадлежать. Подобно клеткам нашего существа, они плавают в одной и той же жизненной жидкости, более протяженной, подвижной и тонкой, более психической и эфирной, чем жидкость нашего тела. И эта центральная единица, несомненно, соединена с общей душой пчелы и, вероятно, с самой вселенской душой.

Вполне возможно, что когда-то давно мы были гораздо теснее, чем сейчас, связаны с этой вселенской душой, с которой наше подсознание общается до сих пор. Наш разум разлучил нас с ней и продолжает разлучать каждый день. Значит, наш прогресс ведет к отчуждению? Не в этом ли наша специфическая ошибка? Это, естественно, противоречит тому, что мы говорили о желательной гипертрофии нашего мозга; но в подобных вопросах, где ни в чем нельзя быть уверенным, гипотезы с неизбежностью сталкиваются; к тому же иногда случается так, что досадная ошибка, доведенная до крайности, превращается в полезную истину, а истина, которую признают издавна, замутняется, сбрасывает маску и оказывается ошибкой или ложью.