Страница 18 из 71
Скачущий монолог отца никак не отражался на лице Вики, пока не прозвучали слова об «оригинальной мысли» и «своей интонации» – здесь её тонкие, слегка подкрашенные губы заметно дрогнули в презрительной усмешке, тут же, впрочем, исчезнувшей – растворившейся в скупой линии как бы онемевшего рта. Всё тот же жгучий взгляд, соскользнув с лица Потапова, проследовал по висевшим на стене оттискам к экрану компьютера, а от него – к подоконнику, заваленному стопками пыльных бумаг, и улетел, наконец, в оконный проём – в синевшее над ржавыми московскими крышами небо с клочковатыми облаками, обещавшими тихий весенний дождь. Похоже, ей сейчас нестерпимо хотелось туда, в тесные сретенские переулки, горбато петляющие к Трубной площади. В дождь.
– Я вас оставлю минут на пятнадцать, потолкуйте, – Дубровин встал, нервно улыбнулся Потапову, даже, кажется, заговорщицки подмигнул. – Кто в редакции из прежних ещё работает?.. Пойду поздороваюсь.
У дверей замешкался, переспросил:
– Какой, ты сказал, номер кабинета?.. А этаж?..
Нет, старость всё-таки не миновала его.
Уход отца не изменил вальяжную позу дочери.
– …А мама, конечно, настаивает, чтобы ты поступала в театральное?
Угадал Потапов – настаивает. Точнее – у них обеих так было решено, пока не свалился на их головы папенька (и снова скользнула по Викиным губам короткая злая усмешка). Отцу почему-то кажется: её будущее – в журналистике, хотя то отмеченное учительницей сочинение она написала, услышав по ТВ выступление известного литкритика.
– Ты сказала об этом отцу?
– Да. Но он третий день твердит, что раз я сумела так повторить чужие мысли, значит, способности есть… А мама не хочет с ним ссориться. Они лет десять уже квартиру не могут поделить, а тут теперь я…
Только сейчас Потапов разглядел наконец в её взгляде и напряжённой позе какую-то жалкую загнанность.
– Но может, стоит попробовать?
– Зачем? И о чём писать?
– Ну, хотя бы о настроениях одноклассников. Кто и как выбирает путь к профессии.
– Разве это интересно?
– А что интересно тебе?
Задумалась. Медленно произнесла:
– Так сразу не скажешь.
И вдруг, мельком взглянув на дверь, предложила:
– Давайте, я какую-нибудь глупость напишу, а вы отцу скажете, что не получилось. Идёт?
Всматриваясь в неё, Потапов вспоминал давний тёплый октябрьский полдень с высоким блёклым небом и жёлтой листвой на асфальтовой аллее, когда, выйдя из сторожки дачного посёлка, увидел Лору, подкатившую к крыльцу коляску. Ему доверено было, пока Лора звонила из сторожки в Москву, покатать по аллеям недавно родившегося обитателя этих мест, сиявшего со дна коляски угольно-чёрным взглядом, – у новой семьи Дубровина тогда не было в Москве своего жилья… Почти семнадцать лет – как одна секунда, вдруг воплотившаяся в сидящую сейчас на диване девушку, предлагающую обмануть своего отца.
– Вика, обманывать вообще-то нехорошо. Особенно родителей.
Снова дрогнули в усмешке тонкие губы.
– Вы это всерьёз?
Потапов не успел ответить: открылась дверь, вошёл улыбающийся Дубровин, сообщил всё тем же бодро-насмешливым тоном:
– Ивашина видел. Почти не изменился – язвительный, как и раньше. Про всех наших, уехавших «за бугор», такое понарассказал!..
И, почувствовав что-то неладное, спросил насторожённо:
– Ну, что тут у вас? Поговорили?..
2
В той, теперь кажется – приснившейся жизни оба они, Потапов и Дубровин, лет семь или восемь жили по соседству в дачном посёлке редакции: старые щитовые дома, высоченные ели и сосны вперемежку с клёнами, заросли цветущего жасмина под окнами – его сладковатый дурманящий аромат сквозил повсюду. Птичий пересвист и шмелиное жужжанье летом, колдовская тишина в заметённых снегом аллеях зимой. И всего-то тридцать пять минут на электричке от Москвы.
Райское место, если бы, конечно, не аэропорт. Это из-за него на аллеи, крыши, лес, луговую низину с вертлявой речкой накатывался время от времени мощный гул идущих на посадку пассажирских авиалайнеров, от чего тревожно дребезжали оконные стёкла, а привезённые на лето городские коты в панике прятались под казённые кровати. Старожилы посёлка, в конце концов привыкнув, научились развлекаться, определяя по ярким надписям на борту, из какой страны возник летательный аппарат.
В остальном же, несмотря на летне-сезонную тесноту (по две-три семьи в одном доме), жизнь здесь текла довольно мирная, напоминая деревенскую – все были на виду друг у друга. И так примелькались, что даже на ежевечерние прогулки выходили гулять одетыми по-домашнему.
В осенне-зимние вечера, когда в посёлке из трёх десятков домов обитаемыми оставались пять-шесть, редакционный щёголь Дубровин, облачившись в затрапезную куртку и драную вязаную шапку с нелепым помпоном, стучался к Потапову, выкликая его на аллею – пройтись. С трудом оторвавшись от письменного стола, Потапов выходил, забыв стереть с лица выражение досады, но Дубровина это не смущало. Он обладал счастливой особенностью: непонятным образом угадывая, какая тема в этот момент интересна собеседнику, завязывал разговор, пересыпая его шуточками и необидным подтруниванием.
Погружённый в себя Потапов, озадаченный проблемой собственного несовершенства, вязнущий в простейших жизненных коллизиях, уже минут через пять-десять ощущал себя другим человеком – лёгким, как кленовый лист, сорванный дыханием осени, как первый снег, медленными кругами вьющийся из набежавшего облака.
Из-за этой своей особенности Дубровин в летнее многолюдье был нарасхват. К нему, вышедшему на вечернюю прогулку, по мере его передвижения по извилистым аллеям примыкали всё новые спутники и спутницы. Мимо дач, утопленных в жасминовых зарослях, катился вместе с ним рой улыбок, шуток, восклицаний; толпа разрасталась, приобретая продолговатую конфигурацию, взрывалась смехом; аромат жасмина кружил головы, располагая к лёгкому, чаще всего ни к чему не ведущему флирту.
Иногда Дубровин читал свои, как он их называл, стишки , становившиеся потом дачным фольклором, потому что их легко было запомнить «с голоса»: « Свободы творчества хочу! / Об этом небу я кричу! / А небо мне в ответ моргает / Звездой туманною во мгле. / Оно мне тщетно намекает, / Что нет свободы на земле!» Тут ему знатоки классики возражали: «Но нет её и выше!» Напоминали о математически точных космических траекториях, по которым вынуждены двигаться космические тела, на что он возражал: «А кометы? Да, они сгорают, но ведь в свободном же полёте!»
Нет, Дубровин не был красавцем: лохмат, носат, серые глаза слегка навыкате. Завораживал же он всех своим тотальным жизнелюбием. Андрей мог с такими подробностями рассказать, как на днях, отправляясь в редакцию, погрузил в электричку какую-то бабку с её рыночными сумками, а она отблагодарила его редиской (и он до самой Москвы хрустел ею, стиснутый в проходе утренней толпой), что всем внимавшим этой, может быть, выдуманной истории мечталось немедленно сесть за стол, сервированный селёдочкой с водочкой, и вместе с Дубровиным чем-нибудь хрустеть – редиской или огурцом, неважно.
В редакции же, где Дубровин и Потапов работали в разных, почти никак не соприкасающихся отделах, Андрея ценили именно за этот миролюбивый нрав и умение гасить острые ситуации нечаянной шуткой. Казалось, всё то, что происходило с ним и вокруг него, он воспринимал не всерьёз, находя смешное даже в довольно драматических эпизодах, без которых, как известно, газетная жизнь невозможна. Единственное, из-за чего Дубровин всерьёз мог огорчиться (по мнению ближайших его сослуживцев), это проигрыш в шахматы. Но такое случалось крайне редко – Андрей в редакции слыл шахматным асом.
И со всеми своими жёнами он расходился мирно, продолжая по-приятельски общаться. Звонил. Виделся. Устраивал какие-то их дела. Платил скудные алименты. Когда его третий брак дал трещину и жена Светлана, преподавательница вуза, лихо водившая «Жигули» пятой модели, перестала появляться в жасминовом раю со своей (от первого брака) толстенькой смешливой дочкой – пятиклассницей, дразнившей Дубровина из-за его пристрастия к старым вещам «папка, дырявая шапка», – а затем и сам Андрей окончательно перебрался со своим чемоданом и книгами на дачу, народ заволновался.