Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 39

– Приветствую тебя, сударь! – сказал Скшетуский, когда шляхтич возник на пороге. – Узнаешь ли меня?

– Узнаю ли? Чтоб меня татаре на сало перетопили и свечек из него Магомету понаставили, если не узнаю! Ты же, ваша милость, несколько месяцев назад Чаплинским двери у Допула отворял, что мне особенно понравилось, ибо я из темницы в Стамбуле освободился таким же образом. А что поделывает господин Сбейнабойка герба Сорвиштанец, а также его непорочность и меч? Все ли еще садятся ему на голову воробьи, за сухое дерево его принимая?

– Пан Подбипятка здоров и просил вашей милости кланяться.

– Богатый шляхтич, но глупый ужасно. Ежели он отсечет такие же три головы, как его собственная, то засчитывать просто нечего, потому что посечет он трех безголовых. Тьфу! Ну и жара, а ведь только март еще на дворе! Аж горло пересыхает.

– У меня мед изрядный с собою, может, чарку отведаешь, ваша милость?

– Дурак отказывается, когда умный угощает. Мне цирюльник как раз мед прописал принимать, чтобы меланхолию от головы оттянуло. Тяжелые времена для шляхты настают: dies irae et calamitatis[48]. Чаплинский со страху чуть живой, к Допулу не ходит, потому как там верхушка казацкая пьет. Я один и противостою опасности, составляя оным полковникам компанию, хотя полковничество их дегтем смердит. Добрый мед!.. И правда отменный. Откуда это он у тебя, ваша милость?

– Из Лубен. Значит, много тут казацкого начальства?

– Кого только нет! Федор Якубович тут, старый Филон Дедяла тут, Данила Нечай тут, а еще любимчик ихний, Богун, который друг мне стал, когда я его перепил и пообещал усыновить. Все они теперь в Чигирине смердят и соображают, в какую сторону податься, потому что пока не смеют в открытую за Хмельницким пойти. А если не пойдут, в том моя заслуга.

– Это как же?

– А я пью с ними и на сторону Речи Посполитой перетягиваю. Верными уговариваю оставаться. Ежели король меня старостой не сделает, то считай, сударь мой, что нету правды и благодарности за службу в этой нашей Речи Посполитой и лучше оно куриц на яйца сажать, чем головой рисковать pro publico bono.[49]

– Лучше, ваша милость, рисковать, на нашей стороне сражаясь. Но сдается мне, что ты деньги попусту тратишь на угощенье, ибо таким путем их на нашу сторону не склонить.

– Я? Деньги трачу? За кого ты, сударь, меня принимаешь? Разве не довольно, что я запросто держу себя с хамами, так еще и платить? Фавором я полагаю позволение платить за свою персону.

– А Богун этот что тут делает?

– Он? У него, как и у прочих, ушки на макушке насчет новостей из Сечи. За тем и приехал. Это же любимец всех казаков! Все с ним, точно потаскухи, заигрывают, потому что переяславский полк за ним, а не за Лободой пойдет. А кто, к примеру, может знать, к кому реестровые Кречовского перекинутся? Брат низовым Богун, когда нужно идти на турка или татарву, но сейчас осторожничает он ужас как, ибо мне по пьяному делу признался, что влюблен в шляхтянку и с нею пожениться хочет; оттого и некстати ему перед женитьбою с холопами брататься, оттого он ждет, чтобы я его усыновил и к гербу допустил… Ай да мед! Ай хорош!

– Налей же себе, ваша милость, еще.

– Налью, налью. Не в кабаках такой продают.

– А не интересовался ли ты, сударь, как зовут эту самую шляхтянку, на которой Богун жениться собрался?

– А на кой мне, досточтимый наместник, ее имя! Знаю только, что когда она Богуну рога наставит, то будет госпожой оленихой величаться.

Наместник почувствовал огромное желание дать пану Заглобе по уху, а тот, ничего не заметив, продолжал:

– Ох и красавчик был я смолоду! Рассказал бы я тебе, за что муки в Галате принял! Видишь дырку во лбу? Довольно будет, если скажу, что ее мне евнухи в серале тамошнего паши пробили.

– А говорил, что пуля разбойничья!

– Говорил? Правду говорил! Всякий турчин – разбойник. Господь не даст соврать!

Дальнейшая беседа была прервана появлением Зацвилиховского.

– Ну, сударь наместник, – сказал старый хорунжий, – байдаки готовы, гребцы у тебя люди верные; отправляйся же с Богом, хоть сейчас, если желаешь. А вот и письма.

– Тогда я велю людям идти на берег.

– В какие края ты, ваша милость, собрался? – поинтересовался пан Заглоба.

– На Сечь.

– Горячо тебе там будет.

Однако наместник предупреждения этого уже не слышал, потому что вышел из дому на подворье, где при конях находились казаки, совсем уже готовые в дорогу.

– В седло и к берегу! – скомандовал пан Скшетуский. – Лошадей перевести на челны и ждать меня.



В доме тем временем старый хорунжий сказал Заглобе:

– Слыхал я, что ты, сударь, с полковниками казацкими якшаешься и пьянствуешь с ними.

– Pro publico bono, ваша милость хорунжий.

– Быстрый умом ты, сударь, и его у тебя поболе, чем стыда. Хочешь казаков in poculis[50] расположить к себе, чтобы, если победят, друзьями твоими были.

– А что ж! Мучеником турецким будучи, казацким стать не тороплюсь, и нет в том ничего удивительного, ибо два грибочка доведут до гробочка. В рассуждении же стыда, так я никого не приглашаю испить его со мною – сам же изопью, и, даст Бог, он мне не меньше меда вот этого по вкусу придется. Заслуга – она, что масло, наверх всплывет.

В этот момент вернулся Скшетуский.

– Люди уже выступили, – сказал он.

Зацвилиховский налил по чарке.

– За счастливую поездку!

– И благополучное возвращение! – добавил пан Заглоба.

– Плыть вам легко будет, вода безбрежная.

– Садитесь же, милостивые государи, допьем. Невелик бочонок-то.

Они сели и разлили мед.

– Интересные края повидаешь, ваша милость, – говорил Зацвилиховский. – Уж ты пану Гродзицкому в Кудаке от меня поклонись! Вот солдат так солдат! На самом краю света сидит, вдали от присмотра гетманского, а порядок у него, дай Боже такому во всей Речи Посполитой быть. Я-то знаю и Кудак, и пороги. Бывало, туда чаще ездили, и тоска прямо за душу берет, как подумаешь, что все это прошло, минуло, а теперь…

Тут хорунжий подпер седую свою голову и глубоко задумался. Сделалось тихо, слышалось только цоканье в воротах: это последние люди Скшетуского выходили на берег к байдакам.

– Боже мой! – молвил, очнувшись от раздумий, Зацвилиховский. – Хоть распри и не стихали, а раньше лучше было. Как сейчас помню, под Хотином, двадцать семь лет тому назад! Когда гусары под командой Любомирского шли в атаку на янычар, так молодцы за своим валом шапки подкидывали и кричали Сагайдачному, аж земля тряслася: «П у с т и, б а т ь к у, з л я х а м и в м и р а т и!» А сейчас? Сейчас Низовье, которому форпостом христианства надлежит быть, впускает татар в пределы Речи Посполитой, чтобы накинуться на них, когда будут с награбленным возвращаться. Чего там! хуже еще: Хмельницкий с татарами снюхивается, чтобы христиан за компанию убивать…

– Выпьемте же с горя! – прервал Заглоба. – Ай мед!

– Дай же, Господи, умереть поскорее, чтобы усобицы не видеть, – продолжал старый хорунжий. – Взаимные грехи придется кровью смывать, но не будет это кровь искупления, ибо брат брата убивать станет. Кто на Низовье? Русины. А кто в войске князя Яремы? Кто в шляхетских отрядах? Русины. А в коронном стане разве мало их? А я сам кто такой? Эй, злосчастная Украйна! Крымские нехристи закуют тебя в цепи, и на турецких галерах грести будешь!

– Да не убивайся так, сударь хорунжий! – сказал Скшетуский. – А то нас прямо слеза прошибает. Может, еще и солнышко взойдет!

Но солнце-то как раз заходило, и последние лучи его лежали красными отсветами на белой голове хорунжего.

В городе звонили к вечерне и к похвальной.

Они вышли. Пан Скшетуский отправился в костел, пан Зацвилиховский в церковь, а пан Заглоба к Допулу в Звонецкий Кут.

Уже совсем стемнело, когда все трое снова сошлись у пристани на берегу Тясмина. Люди Скшетуского сидели по байдакам. Весельщики еще перетаскивали груз. Холодный ветер тянул в сторону недалекого устья, где река впадала в Днепр, и ночь собиралась быть не очень погожей. При свете огня, пылавшего на берегу, вода в реке кроваво поблескивала и, казалось, с неимоверной стремительностью уносилась куда-то в неведомую тьму.

48

день гнева и смятения (лат.).

49

ради общественного блага (лат.).

50

за кубками (лат.).