Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 309 из 311

Меж тем ксендз начал проповедь; Кмициц слушал его, но, как ни старался, ничего не слышал и не понимал. Вот она, его желанная, та, по ком он тосковал столько лет, кем полны были мысли его и чувства, – здесь, рядом. Он ощущал ее близость, но даже взгляда не смел на нее поднять, потому что был в костеле, и лишь, полузакрыв глаза, прислушивался к ее дыханью.

– Оленька, Оленька рядом со мной! – беззвучно повторял он. – Господь повелел во храме встретиться после разлуки…

И в мыслях его, и в сердце неумолчно звучало: «Оленька! Оленька! Оленька!»

Горло пана Анджея сжималось от радостных рыданий; сдерживая слезы, он отдавался благодарственной молитве и от волнения едва не терял сознанья.

А она по-прежнему стояла на коленях, закрыв лицо руками.

Ксендз закончил проповедь и сошел с амвона.

Внезапно перед костелом раздался лязг оружия и топот копыт. Кто-то крикнул с порога: «Лауданцы вернулись!» – и тотчас по костелу пробежал шепот, потом голоса стали громче, и вот уже с разных сторон понеслись крики:

– Лауда! Лауда!

Толпа всколыхнулась, все головы разом повернулись к дверям.

А в дверях уже яблоку негде было упасть – в костел входили вооруженные воины. Впереди, позвякивая шпорами, шли Володыёвский и Заглоба. Толпа перед ними расступилась, а они, пройдя через весь храм, преклонили колена перед алтарем, прочли краткую молитву и затем оба вошли в ризницу.

Лауданцы остановились посреди костела, ни с кем не здороваясь из почтения к святому месту.

Ах, что это была за картина! Грозные обветренные лица, изнуренные трудами ратной жизни, посеченные шведскими, немецкими, венгерскими, валашскими саблями. Вся история войны и славных деяний богобоязненной Лауды была запечатлена на них мечом врага. Вот угрюмые Бутрымы, вот Стакьяны, Домашевичи, Гостевичи – всех понемногу. Едва лишь четвертая часть из тех лауданцев, что когда-то ушли с Володыёвским, вернулась обратно.

Многие жены тщетно ищут своих мужей, многие старцы тщетно высматривают сыновей, и все громче становится плач, ибо те, что нашли своих, тоже плачут – от радости. Со всех сторон несутся под своды костела рыданья; нет-нет, чей-нибудь голос выкрикнет дорогое имя и смолкнет, а воины стоят в сиянии своей славы, опершись на мечи, но и у них по суровым шрамам катятся в густые усы слезы.

Но вот в дверях ризницы прозвенел колокольчик, и утихли рыданья и гомон. Все опустились на колени; вышел ксендз со святыми дарами, за ним Володыёвский и Заглоба, облаченные в стихари, и началась служба.

Но ксендз тоже был взволнован, и, когда в первый раз обратился к прихожанам со словами: «Dominus vobiscum!»[267], голос его дрогнул; когда же он принялся читать святое Евангелие и все сабли разом обнажились в знак того, что Лауда всегда готова защищать веру, а в костеле посветлело от блеска стали, то едва сумел дочитать до конца.

Потом все с благоговейным одушевлением пропели «Святый Боже», и месса закончилась, но ксендз, спрятав святые дары в ковчежец и прочтя последнюю молитву, вновь повернулся лицом к собравшимся в знак того, что хочет говорить.

Сделалось тихо; ксендз сначала в теплых словах поздравил воинов с возвращением, а затем объявил, что сейчас будет прочитано послание короля, привезенное полковником лауданской хоругви.

Стало еще тише, и вот от алтаря на весь храм прозвучало:

– «Мы, Ян Казимир, король Польский, Великий князь Литовский, Мазовецкий, Прусский, и проч. и проч. во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь.

Яко мерзостные злодеяния дурных людей противу королевской власти и отечества прежде, нежели содеявшие их пред небесным судом предстанут, на земле подлежат наказанью, точно так же, вящей справедливости ради, и добродетели надлежит награда, каковая самое добродетель блеском славы должна украсить, а потомков побудить во всем следовать достойным примерам.

Посему доводим до сведения всего рыцарского сословия, то бишь людей военного и гражданского звания, исправляющих должности cuiusvis dignitatis et praeeminentiae[268], а также всех граждан Великого княжества Литовского и нашего Жмудского староства, что, каковы бы ни были gravamina[269], порочащие имя любезного нашему сердцу пана Анджея Кмицица, хорунжего оршанского, все они, coram[270] его последующих заслуг и подвигов, должны быть вычеркнуты из памяти людской, дабы впредь ни в какой мере не умаляли чести и славы вышепоименованного хорунжего оршанского».

Тут ксендз прервал чтение и взглянул на скамью, где сидел пан Анджей, а тот привстал на минуту и снова сел, откинув голову на спинку скамьи, и закрыл глаза, словно в беспамятстве.

А все взоры устремились на него, все уста зашептали:

– Пан Кмициц! Кмициц! Кмициц!.. Вон там, возле Биллевичей!

Но ксендз дал знак рукой и среди гробовой тишины стал читать дальше:

– «Упомянутый хорунжий оршанский хотя и примкнул в начале злосчастного шведского нашествия к князю воеводе, но поступил таково не корысти ради, а из подлинной любви к отечеству, введенный в заблуждение уговорами князя воеводы, будто к salutis Reipublicae[271] лишь один есть путь – тот, на который вступил сам князь!

Прибыв же к князю Богуславу, который, почитая его изменником, во всех своих преступлениях против отечества открылся, вышепоименованный хорунжий оршанский не только на особу нашу не согласился поднять руки, но и самого князя силою захватил, дабы отмстить за нас и за истерзанную нашу отчизну…»

– Господи, прости меня, грешную! – воскликнул женский голос возле пана Анджея, а по костелу снова пронесся гул изумления.

Ксендз читал далее:

– «Будучи оным князем ранен и едва успев оправиться, он поспешил в Ченстохову и там своею грудью защищал величайшую нашу святыню, всем давая пример мужества и твердости; там же с опасностью для жизни он подорвал порохом самое грозное неприятельское орудие, а свершив рискованное сие предприятие, был схвачен и приговорен жестоким врагом к смерти, сперва же был подвергнут пытке огнем…»

Тут уж в разных концах костела послышался женский плач. Оленька дрожала, как в лихорадке.

– «Однако, избавленный Царицей небесной и от этой страшной опасности, поспешил к нам в Силезию, а при возвращении нашем в любезную отчизну, когда коварный враг уготовал нам западню, оный оршанский хорунжий с тремя лишь товарищами бросился на всю неприятельскую рать, спасая нашу особу. И, посеченный, исколотый рапирами, утопающий в собственной благородной крови, был замертво унесен с поля брани…»

Оленька сжала руками виски и, запрокинув голову, ловила запекшимися губами воздух. Из груди ее вырвался стон:

– Боже! Боже! Боже!

И вновь зазвучал голос ксендза, с каждою минутой преисполняясь все большим волнением:

– «Когда же нашими стараниями к нему вернулось здоровье, он, не позволив себе и дня отдыха, снова отправился воевать и в каждой битве отличался безмерно, так что военачальники обоих станов ставили его в пример всему рыцарству, после же благополучного взятия Варшавы был нами послан в Пруссию под вымышленным именем Бабинича…»

Едва в костеле прозвучало это имя, гул людских голосов сделался подобен рокоту волн. Так, значит, Бабинич – это он?! Значит, спаситель Волмонтовичей, гроза шведов, одержавший такое множество побед, – это Кмициц?!. Шум все нарастал, толпа стала тесниться к алтарю, чтобы лучше видеть героя.

– Господи, благослови его! Господи, благослови! – раздались сотни голосов.

Ксендз повернулся и перекрестил пана Анджея, который все так же сидел, откинувшись к изголовью скамьи, похожий более на мертвеца, чем на живого человека, ибо душа его от счастья вырвалась из груди и воспарила на небеса.

А священник продолжал читать:

267

Господь с вами! (лат.)

268

любого ранга и достоинства (лат.).

269

вины (лат.).

270

ввиду (лат.).

271

спасению отечества (лат.).