Страница 2 из 73
Сколько он просидел?
Стряхивая песок со штанов, он встал и ушел не обернувшись.
Часть галерейки. Стена. Крыша. Подпорки. Чаша. Часть галерейки, где даже нельзя равнодушно пожать плечами. Он удалялся, насвистывая. Мальчики, выросшие в деревне, свистят, как птицы. Но ребенку из приличной семьи нельзя ни свистеть, ни обдирать зубами тростник, а уж тем паче – причмокивать, когда сосешь, и выплевывать завязшие в зубах волокна.
И все же он не ушел. Зеленый слепень осушал последнюю малость звука, а значит, если он уйдет, галерейка будет совсем недвижной и тихой. Он не ушел. Он остался, чтобы следить, осторожно подглядывать- в профиль, одним глазом, – что творит галерейка, когда его нет. На обшарпанной грязной стене, у основания подпорок, в переплете лиан, привязавших к балкам тростник на крыше, в царапинах солнца меж плохо лежащих черепиц не творилось ничего.
Ему стало приятно, что – с ним ли, без него ли – галерейка его слушается. Он вылез из укрытия и. трогая все поочередно, громко называл по имени, чтобы прочнее завладеть тем, что и так считал своим. Звук собственного голоса придал ему еще больше храбрости. Называя стену стеной, кирпич – кирпичом, он окружал себя чем-то очень важным, самым главным.
Он пытался говорить один, беседовать с глухими, немыми, бесчувственными вещами. Какую власть дает слово!
Мухи, взмахи руки, слова, часть галерейки – всегда те же, без перемен, без изменений.
Сломайся одна подпорка – и кровля упадет жалким куриным крылом, стены выплюнут побелку цвета яичной скорлупы. Сломайся хоть одна из подпор – и дом разлетится или осядет, круша балки.
Он остановился, чтобы посмотреть, как это будет. Галерейка уже не была ему другом, он глядел на нее с каменной суровостью. Сжав кулак, он ударил по ближней подпорке. Шорох и шелест пронеслись над его головой. Он ударил снова, сильнее. С каждым разом крыша дрожала все больше. Он лукаво улыбнулся, подумав, что галерейка сочтет это землетрясением.
Страшась ударов, по кровле с краю на край побежали мыши, пауки, полчища тараканов самого разного размера, а уголком глаза он увидел и змейку.
Как так? Столько живых существ обитало в галерейке, когда он думал, будто обитает тут один?
Мнимое землетрясение растормошило целые семьи мышей, пауков, тараканов. Сколько глаз, нет, еще и капель, сверкающих капель разумной, живой воды! Как шевелится мгла! Не только он один двигался по галерейке. Разматывалась рывками тугая паутина, метались туда и сюда глупые тараканы, тихо убегали мыши. А он-то полагал, что один сидит тут и правит всем!
Тараканы, приостановившись, шевелили крылышками, стряхивая страх. Кипарисного цвета паук бежал бочком, как рука, отмерявшая четверти. А вот и мышиная мордочка. Вот скорпион…
Мальчик мгновенно вскочил и наступил на него ногой. Скорпион дернулся, словно живая пружина. Собственно, все эти твари не с галерейки, а из-за стены, оттуда, где бочонки с пеплом, сбруя и упряжь. Седла и уздечки, подобные японским мостикам, сохраняли в своих очертаниях легкий, прыткий бег. Одна упряжь – словно река, трусящая рысью, другая – словно река, текущая медленно, шагом.
Он стоял недвижно, жадный пожиратель тростника, творец небольших землетрясений, властелин галерейки, населенной, точно дом, множеством невидимых тварей, хозяин клада, утонувших в пепле монет. Тараканы, пауки, мыши возвращались в сумрачный мир того, что не видно, в обитель тьмы, плесени, пыли от изъеденных бревен. Создания, чьи слюна и кожа окрашены мраком; сороконожка, желтая, как жухлый лист: призрачные сверчки с выпученными глазами; слепые черви; ящерки. Ничего не случилось, просто он постучал по дереву. Нет, он еще и раздавил ногой панцирь скорпиона!
В неверном свете луны и восходящего солнца, среди людей, похожих на корни манговых деревьев – тощих, желтых, в коросте лохмотьев, в широкополых пальмовых шляпах, – он глядел сквозь сети, развешанные в большом патио. Светало. Люди готовили снасти, чтобы ловить рыбу в пруду, который отсюда, сверху, казался большой лужей грязной воды. Так его и называли, Нищенской лужей.
Спросонок ему нездоровилось, и он ни на чем не мог остановиться взглядом. Пели петухи, а он дрожал и мерз, ему ничего не хотелось, ибо тело его еще спало, ленилось, нежилось, зевало.
Люди кончали чинить сети собственной голодной слюною, клейкой, как сон. Они держали их зуба ми, а руки, пальцы завязывали тут и там кончики развязавшихся ниток, распавшихся цепочек.
Собаки поджидали, зная наперед о рыбной ловле по оживлению хозяев и унюхав красными, холодными, мокрыми ноздрями плетеные корзины с лепешками и вяленым мясом, тыквы со свежей водой и горячим кофе; все ворохом, под попоной, под защитой мачете и кремневых ружей, на куче соломы, пропахшей сухим навозом.
И вот все исчезли. Ушли и собаки и люди. Потом, за ними, – луна. Остался лишь отблеск, подобный яичной пленке. Уже светило солнце, в доме сновали женщины.
«… От озера осталась лужа, от старого дома – галерейка, от тогдашних денег- ненужные монеты в пепле…»
Загадочные эти слова твердили рыбаки, чинившие сети. Они их слышали от старших и повторяли, как повторял он сам, направляясь к галерейке, когда они исчезли.
… Нищенская лужа…
Да, но больше он и не сказал и ничего. Ветер тряс деревья, словно прибой бил о берег. День был светел, а ветер дул. В галерейке, где тоже светало, он мог укрыться от ветра. Он увидел ее, окинул взором. От леса поднималась тропинка к кирпичному полу, к тому самому месту, где лежал скорпион. Когда он наступил башмаком на гада, кровь приклеила тельце к плитам. Муравьи расчленили его и тащили кто куда, уносили скорпиона. Под клейкой громадой, сплошь покрытой муравьями, двигались тысячи черных лапок. Скорпион – драгоценная добыча, его хватает на всю зиму, он хорошо сохраняется. Потому и спорят о нем муравьи, доходит даже до битвы. Сокровище, иначе не скажешь! Наверное, те, кто его тащил, этого не знали. Их дело – тащить поскорей, они и тащили, кто снизу, кто сверху, кто сбоку. Мертвое чудище грозно шевелило лапами и хвостом.
Однако не только мальчик спасался здесь от ветра. Белые, влажные, тяжелые бабочки искали спасения у стены и под крышей, залитой солнцем. Белые крылышки осеняли похороны скорпиона, которого волокли муравьи и провожали тысячи черных мошек; если носильщики отдыхали или сменялись, шествие останавливалось.
У него свело ногу, когда, уперев носок в основание подпорки, он отрешенно смотрел, как хоронят скорпиона по высшему разряду; тогда он несколько раз опустил ступню на пол и ощутил не только мертвый груз башмака, шлепавшего о кирпич, точно пустой кошель, но и какую-то щекотку, будто по ноге поползли муравьи. Ползли они не сверху – он бил носком по плитам, – а между мясом и кожей.
Носильщики бросили ношу у выхода с галерейки при первом же ударе башмака, кишевшего муравьями. Другие муравьи убежали, только мошки летали в теплой дымке, благоухающей сохлым дубовым листом.
Он притворился, что ничего не видел. Цепочки муравьев на зелени склона сплетались в траурные сети, в нити невода, сплетались, расплетались, не запутывались.
Нищенская лужа. С галерейки ее не видно, хоть вытянись вверх, хоть залезь на подножие подпорок. Лучше бы ему уйти с рыбаками. Он шел бы там, с ними, молчал, слушал журчание воды в прожилках мясистых листьев и белых или лиловых цветов, похожих на озерных бабочек. Он плыл бы там, внизу, и думал о галерейке. Взмахнув рукой, он отпугнул муху. Стебель тростника он уже не сосал. Он думал. думал… Мысли сладостны, они пропитывают сахаром череп, мухам по вкусу их неощутимый, но совсем настоящий мед. Медленно взмахивая рукой, он отгонял мух.
Почему нельзя сразу плыть по Нищенской луже с рыбаками и смотреть на галерейке, как муравьи снова волокут, хоронят скорпиона?
Нельзя, а в мыслях- можно; он может думать здесь, что сидит там, у воды, гонимой ветром, благоухающей серебром и сладостной, словно земля под паром. Касаясь подпорок, он видел, как зелень леса превращается в воду, спящую среди бананов с острыми кинжалами листьев, огромных сейб, колючих смоковниц.