Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 131

Она высморкалась еще раз, но, судя по звуку, без всякого успеха. И снова начала всхлипывать. Должно быть, это было нервное. Как и ее кашель, как и ее рыдания, как и судороги, в которых она корчится. Может, и астма у нее от нервов. После нападения бродяг и гибели Момо она перенесла тяжелейший приступ. Я подумал: уж не начинается ли новый? И обнял ее.

– Ну скажи мне, – заговорил я, – в чем дело?

Молчит.

– Мы их убили! – наконец прошептала она.

Я был удивлен. Я ждал другого.

– Так вот из-за чего ты плачешь?

– Да. – И так как я молчал, она продолжала: – Почему ты удивляешься, Эмманюэль?

– А я думал, ты сейчас скажешь, что я тебя разлюбил.

– Нет, нет, – отвечала она. – Я знаю, ты меня любишь, как раньше. Просто ты мне теперь ничего не спускаешь. Но мне так даже больше нравится.

– Больше нравится?

Молчит. Она размышляет и так поглощена своими мыслями, что даже перестала всхлипывать.

– Да, – говорит она наконец. – Это меня приструнивает.

Я молчу и мотаю себе на ус.

– Но вот эти люди, которых убили, разве нельзя было взять их в Мальвиль? Ведь в Мальвиле места много!

Я покачал головой, словно она могла видеть меня в потемках.

– Дело не в том, сколько у нас места, а в наших запасах. Нас уже одиннадцать. В крайнем случае мы можем прокормить еще двоих, от силы троих, но не двадцать же человек.

– Ну тогда, – сказала она помолчав, – пусть бы они съели наш хлеб.

– А как же другие?

– Какие другие?

– Те, что придут потом. Значит, пусть режут наших свиней, съедят коров, уведут лошадей? А мы что ж, мы будем жевать траву?

Но на Эвелину мои сарказмы не произвели никакого впечатления.

– Ты же сам сказал, что рюнский хлеб – это не бог весть как много.

– Да, по сравнению с тем, что у нас, к счастью, есть в закромах. И все же тысяча двести пятьдесят килограммов зерна – не так уж мало хлеба.

– Но в крайнем случае мы ведь могли и без хлеба обойтись! Ты сам говорил! – живо добавила она с упреком.



И в самом деле, что я ни скажу, навеки отпечатывается в ее памяти.

– В крайнем случае да. Но кто знает, вдруг будущий год окажется неурожайным. Лучше иметь небольшой избыток. Хотя бы для того, чтобы, если понадобится, помочь нашим друзьям ларокезцам.

– А почему же мы не помогли этим людям?

– Я уже тебе сказал – их было слишком много.

– Не больше, чем ларокезцев.

– Но там ведь наши знакомые. – И так как она молчала, я начал перечислять: – Пимон, Аньес Пимон, Лануай, Жюдит и Марсель, который тебя приютил.

– Да, – сказала она. – И еще Пужес. Что-то его давно не видно.

Что верно, то верно. Прошло уже дней десять, как старый пройдоха не являлся в Мальвиль омочить в нашем вине кончики своих усов. Так и закончился наш спор, не приведя ни к какому результату. Типичная для Эвелины манера заканчивать наши с ней распри, ни в чем, впрочем, не уступив. Однако я был поражен – как по-взрослому она рассуждала. Где ее былая ребячливость? И как она стала правильно выражаться. С тех пор как я «ничего ей не спускал», она перестала прикидываться несмышленой малолеткой.

– Ну ладно, – заявил я. – Аудиенция окончена. Отправляйся к себе. Я буду спать.

Она уцепилась за меня.

– Можно я побуду с тобой еще немножко, Эмманюэль, разреши, – залепетала она, только что не присюсюкивая, как младенец.

– Нет, нельзя. Марш.

Она повиновалась, и притом беспрекословно. Я бы даже сказал, с каким-то особым пылом, точно намерена была всю жизнь упоенно исполнять мои приказания.

И все же что-то скрывалось в ее головке, чего я не мог понять до конца. Она говорила со мной об убитых бродягах – и ни словом не заикнулась о Момо.

Правда, и сама Мену никогда не заговаривала о Момо. В день гибели ее сына я строил самые разные предположения о том, как она будет вести себя в дальнейшем, но ни одно из них не оправдалось. Она не впала в тупое отчаяние. Не выпустила из рук бразды правления нашим хозяйством. По-прежнему полновластно распоряжалась женской частью мальвильского населения, клевала чаще всего самую старую и болтливую клушу, но при случае, правда, более осмотрительно, не давала спуску и молоденьким хохлаткам, причем Кати чаще, чем Мьетте, принимая во внимание, что Кати сама могла пустить в ход свой острый клюв. И аппетита Мену не потеряла, попрежнему проворно орудовала вилкой и не отказывалась от стаканчика, хотя потолстеть ей, видно, не суждено было никогда. Наконец, она была все такая же опрятная – маленький, начищенный до блеска скелетик, где все мускулы, все внутренние органы были доведены до минимальных размеров; волосы туго стянуты пучком на затылке мумифицированной головки, черный, чисто выстиранный фартук пришпилен английскими булавками к вырезу на самой плоской в мире груди. Сухонькая, маленькая, она по-прежнему быстро семенила, шаркая своими не по росту большими ступнями, вытянув вперед худую, жилистую шею.

На стол накрывала обычно Кати или Мьетта, а салфетки на приборы раскладывала Мену. Из соображений гигиены она снабдила салфетки метками, чтобы у каждого была своя, но различала эти метки только она одна. И вот однажды утром я не без тревоги заметил, что кто-то поставил на конец стола прибор Момо и положил на тарелку его салфетку. Видно, и Колен обратил на это внимание, он с мрачным видом покачал головой и подмигнул мне. Однако, усаживаясь за стол, я подсчитал приборы – их оказалось одиннадцать, а не двенадцать. К тому же на стол накрывала Кати, я не мог допустить, что она ошиблась. Наклонившись, я вопросительно поглядел на нее, и она незаметно сделала мне указательным пальцем правой руки отрицательный знак.

Теперь все уселись за стол, кроме Жаке, который стоял опустив руки, а его золотисто-карие глаза затуманила тревога – на его обычном месте зияла зловещая пустота. Он смиренно глядел на меня, как бы спрашивая, чем он провинился, что я лишил его пищи. Словом, вел он себя как добрый и преданный пес, который после дурного хозяина попал в семью, где все его ласкают, и он дрожит от страха, как бы в один прекрасный день не проснуться и не обнаружить, что он лишился своего счастья, тем более что по его соображениям он этого счастья недостоин и не знает, явь оно или сон. Жаке вовсе не считал, что, лишив его обеда, я поступил несправедливо. В его глазах все, что я делаю, справедливо. Он готов был после завтрака вместе с нами приняться за работу на пустой желудок. Боялся он одного – как бы эта кара не оказалась предвестницей изгнания.

Я ободряюще улыбнулся ему и уже хотел вмешаться, когда Мену буркнула:

– Свой прибор ищешь, сынок? Вот он.

И подбородком указала ему на то место, где прежде сидел Момо.

Наступила мертвая тишина, Жаке растерянно посмотрел на меня. Я кивнул, и бедняге Жаке, который больше всего на свете боялся быть в центре внимания, пришлось обойти весь стол и занять место Момо, с ужасом чувствуя, что к нему прикованы все взгляды.

Колен тотчас же, и весьма тактично, затеял разговор на животрепещущую тему. Дело касалось присыпанных землей кусков картона, которые прикрывали ловушки в зоне ПКО. Во время дождя картон начнет гнить, размякнет и прогнется под тяжестью земли. В результате осаждающие непременно заметят впадины, и тем самым будут предупреждены о наличии ловушек. Пейсу сказал, что надо проделать в картоне дыры, чтобы вода стекала прямо в яму. А Мейсонье предложил заменить куски картона двумя листами фанеры, соединенными посередине узенькой рейкой, которая проломится под ногой врага.

Вслушиваясь в этот спор ровно настолько, чтобы при случае вставить словечко-другое, я следил за тем, что делается и говорится на другом конце стола. Скованный смущением, Жаке ел молча, низко склонившись над тарелкой, а Мену без умолку полушепотом поучала его. «Сядь прямо! Господи, да перестань же ты катать хлебные шарики! И не чавкай! Где ты находишься? Утирается руками – а салфетка-то на что!» Я поразился тому, что после каждого из этих суровых наставлений Мену повторяла имя Жаке, словно хотела показать нам, что она в своем уме и ничего не путает, даже если Жаке против собственного желания и удостоился чести, какая ему нынче выпала. Было и еще одно доказательство того, что Мену сохранила полную ясность ума: читая наставления Жаке, она не употребляла ни одного из местных словечек, которых не понимал этот чужак.