Страница 5 из 9
– Дурно, без нужды, для забавы убивать животных! – вставила Александра Львовна, сидевшая на соседней кровати.
– Дурно… Дурно… – согласился Лев Николаевич, снова опечалившись. – Дурно отнимать жизнь. И это гадко, что я когда-то любил охоту страстно… – Он внезапно расстроился и заплакал.
– Вы об отце рассказывали, Лев Николаевич, – напомнил я, не только желая продолжения, но и в попытке отвлечь его от мрачных мыслей. – Вы говорили о приятных воспоминаниях детства…
Плакать Лев Николаевич перестал.
– Да, да, было… Самые приятные мои воспоминания о нем – это его сиденье с бабушкой на диване и помогание ей раскладывания пасьянса, – принялся вспоминать он. – Помню раз, в средине пасьянса и чтения, отец вдруг остановил читающую тетушку и указал ей на зеркало. Мы все посмотрели туда же и увидели официанта Тихона, который, зная, что отец в гостиной, на цыпочках тайком отправился к нему в кабинет брать его табак из большой, складывающейся розанчиком кожаной табачницы. Отец заметил его в зеркало, но лишь рассмеялся. Тогда, восхищаясь добротой отца я с особенной нежностью поцеловал его белую, жилистую руку. – Лев Николаевич снова помрачнел. – Я очень любил отца, но не знал еще, как сильна была эта моя любовь к нему до тех пор, пока он не умер. Мне было лет десять, когда это случилось… Он уехал по делам в Тулу и, идя по улице, вдруг зашатался, упал и умер ударом; другие предполагают, что его отравил камердинер, так как деньги у него пропали, а именные билеты принесла уже в Москве к Толстым какая-то таинственная нищая. Смерть эта в первый раз вызвала во мне чувство религиозного ужаса перед вопросами жизни и смерти, и я долго не мог поверить, что отца уже нет.
– Я правильно понимаю, что Вы очень рано испытали страх смерти? – решился спросить я, по опыту зная, сколь важен этот симптом для психиатров.
– Да, смерть отца напугала меня, – согласился граф Толстой. – Тем более, что почти сразу вслед за ним от горя умерла бабушка. Всем нам сшили новые курточки черного казинета, обшитые белыми тесемками плерез. Страшно было видеть и гробовщиков, сновавших около дома, и потом принесенный гроб с глазетовой крышкой, и строгое лицо бабушки с горбатым носом в белом чепце и белой косынкой на шее, высоко лежащей в гробу на столе, и жалко было видеть слезы тетушек, но вместе с этим и радовали новые казинетовые курточки с плерезами и соболезнующее отношение к нам окружающих… – Он замолк. – Но к чему вы это ведете?
Он внимательно посмотрел на меня из-под густых кустистых бровей. Таким же внимательным взглядом смотрела на меня и Александра Львовна. Я понял, что соври я сейчас – и меня тотчас раскусят. Сильно смутившись, я поведал о своем увлечении психологией. Я очень боялся, чтобы пациент мой не отверг меня тут же, восприняв мой интерес как непристойное вторжение в его внутренний мир, в его жизнь, но оказалось, что Лев Николаевич наслышан и про предмет моих юношеских увлечений – психологию. Что он водил близкое знакомство с профессором Гротом Константином Яковлевичем и поддерживал связь с его Психологическим обществом.
– Я даже сам как-то раз читал там какой-то реферат… Кажется, о жизни вечной. Писал для них… но цензура запретила книгу. Хотя написана она была очень мягко, так что даже Софью Андреевну не оскорбила. Однако цензура очень много моего запрещала… А вы что же? Хотите выяснить, не сумасшедший ли я?
Я горячо заверил своего пациента, что ни в коем разе не считаю его подверженным умственному помешательству, что я с огромным уважением…
– Меня уже не раз рядили в сумасшедшие, – перебил меня Толстой. – Победоносцев назвал меня «фанатиком, заражающим своим безумием тысячи наивных людей». Редактор «Современника», в котором я начинал печататься, утверждал, что у меня «чёрт знает что в голове». Один раз, шутя, я сам составил на себя скорбный лист, помнишь, Сашенька?
– Помню, папа, – с готовностью откликнулась девушка. – Ты очень смешно написал и умно: «Лев Николаевич. Сангвинического свойства. Принадлежит к отделению мирных. Больной одержим манией, называемой немецкими психиатрами Weltverbesserungswahn. Пункт помешательства в том, что больной считает возможным изменить жизнь других людей словом. Признаки общие: недовольство всем существующим порядком, осуждение всех, кроме себя, и раздражительная многоречивость без обращения внимания на слушателей. Частые переходы от злости и раздражительности к ненатуральной слезливой чувствительности. Признаки частные – занятия несвойственными и ненужными работами: чищенье и шитье сапог, кошение травы и т. п. Лечение: полное равнодушие всех окружающих к его речам, занятия такого рода, которые бы поглощали силы больного». – Она тихо рассмеялась. Лев Николаевич тоже заулыбался.
– Как по-вашему, по медицинскому, правильно я написал?
– Весьма дельно! – сказал я, не лукавя. Описание действительно показалось мне крайне выразительным.
– А раз даже психиатр приезжал ко мне знаменитый – доктор Ломброзо, – объявил Толстой.
Конечно, я знал это имя: Чезаре Ломброзо, умерший год назад, был знаменитым итальянским психиатром, выдвинувшим теорию о «прирожденном преступнике». Весьма спорную, кстати сказать, теорию. Читал я и его труд «Гениальность и помешательство», в котором кое-что было сказано и о моем нынешнем пациенте. Автор считал, что «философский скептицизм привел Толстого к состоянию, близкому к болезни», и относил его к больным гениям на основании его болезненной наследственности, капризов и чудачеств в юности, его эпилептических припадков с галлюцинациями и раздражительности. Читая дневники писателя, я уже нашел подтверждение одному из пунктов, а именно болезненной наследственности, и теперь страстно желал проверить все остальное. В этот момент в передней раздался скрип дверных петель, и Александра Львовна вышла, желая посмотреть, кто там.
– Ломброзо этот оказался ограниченный и малоинтересный болезненный старичок, – продолжил Толстой. – Оказывается, еще в столице сильно мною интересовался, даже поспорил с генерал-полицмейстером: тот дал ему понять, что этот визит будет очень неприятен правительству, утверждая, что у меня в голове не совсем в порядке. Пустили его ко мне, только когда Ломброзо им объяснил, что он психиатр, а я его как пациент интересую. Тогда с радостью пустили!
– И как же вы общались с Ломброзо? – заинтересовался я.
– Отношения наши и разговоры были дружелюбные, – заверил меня Лев Николаевич. – Ломброзо, к счастью своему, очень скоро перестал убеждать меня в своих теориях. Я принял его как доброго гостя-товарища, повел купаться и предложил плавать вперегонки. Так этот Ломброзо отстал и чуть не захлебнулся, мне пришлось подержать его в воде и довести до купальни. Потом мне рассказывали, как анекдот, что по возвращении в Москву Ломброзо снова виделся с тем генерал-полицмейстером и тот спросил итальянца, как он меня нашел. «Мне кажется, – ответил Ломброзо, – что это сумасшедший, который гораздо умнее многих глупцов, обладающих властью». Вот так!
Граф Толстой поднял вверх указательный палец и довольно улыбнулся. Потом улыбка увяла, и лицо его приняло усталое выражение.
– Читаю газеты, журналы, книги и все не могу привыкнуть приписать настоящую цену тому, что там пишется, а именно: философия Ницше, драмы Ибсена и Метерлинка и наука Ломброзо и того доктора, который делает глаза. Ведь это полное убожество мысли, понимания и чутья. Хотя… Если хотите… В дневниках там есть… Хотите – почитайте… Про сумасшедших. Там есть…
Я порылся в тетради, но нужного отрывка не нашел. Позади меня послышались осторожные шаги. Я обернулся и увидел Александру Львовну и Душана Петровича. Они прислушивались к нашему разговору, очевидно опасаясь, как бы я не утомил больного. Я поспешил заверить, что состояние пациента на данный момент опасений не внушает; поставил больному градусник – температура была нормальной. Девушка явно обрадовалась и заулыбалась, Душан Петрович облегченно вздохнул. Но очевидно, что старику нужно было обязательно отдохнуть, и я посоветовал ему немного поспать. Тот же совет я дал и Александре Львовне, но она категорически отказалась раздеваться и присела у постели больного, наблюдая за каждым его движением.