Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 83



Перевод А. Буравского

Арло Гатри

РЕСТОРАН АЛИСЫ

Я назвал эту песню «Ресторан Алисы». В ней говорится об Алисе и ресторане, но «Ресторан Алисы» — это не название ресторана; это только название песни. Потому эта песня так и называется: «Ресторан Алисы».

Все началось с позапрошлого Дня Благодарения — два года тому назад в День Благодарения, когда мы с приятелем решили навестить Алису в ресторане.

Но Алиса не жила в самом ресторане, они жили в старой церкви рядом с рестораном, на колокольне — она, ее муж Рэй и Фача, их пес.

Жили на колокольне, и, поскольку у них была масса места внизу, где раньше скамьи стояли (скамьи эти они выкинули), они решили, что им можно туда мусор сбрасывать. чтоб не так часто его выносить.

Когда мы туда вошли и обнаружили огромную кучу мусора, мы подумали: поможем по–дружески, вывезем все это на свалку.

Упаковали с полтонны мусора, впихнули в наш красный «фольксваген»-микробус, взяли заступы, грабли и другие орудия и двинулись к городской свалке.

Подъезжаем туда и видим, цепь поперек и надпись: «В День Благодарения свалка закрыта». В жизни еще не видели, чтоб закрывали свалку на Благодарение, чуть не плача поехали уже на закате искать другое место, где бы выбросить мусор.

Свернули на боковую дорогу, там был овраг футов пятнадцати, а на дне его куча мусора. Мы решили: зачем в разных местах лежать двум маленьким кучам, пусть будет одна большая, не станем ту подбирать, лучше туда нашу сбросим. Так мы и сделали.

А потом вернулись обратно в церковь, съели традиционный праздничный обед, ночь мирно проспали, и разбудил нас наутро лишь телефонный звонок от полисмена Оби. Он сказал: «Парень, мы нашли конверт с твоим именем среди тонны мусора, и я вот хочу спросить, как ты все это объясняешь?»

Я отвечаю: «Да, сэр, офицер Оби, врать вам не буду. Я сунул этот конверт в мусор». Проговорив с ним минут тридцать пять, дошли мы до сути дела, и он сказал, что нам нужно приехать, забрать мусор, но прежде заехать к нему в полицейский участок для небольшого разговора.

В полицейском участке нас обоих тут же арестовали и надели наручники. Я сказал: «Оби, ведь в наручниках‑то мне мусор не собрать».

Он сказал: «Заткнись, парень, и давай садись к нам в машину». Что мы и сделали — сели на заднее место в патрульной машине, и повезли нас на, как они говорили, «место преступления».

Они взяли с собой три заградительных знака, двух полицейских и одну машину, на месте же преступления оказалось уже пять полицейских и три машины, словно то было крупнейшее преступление века, и все хотели прочесть отчет об этом в газетах.

И они применили там все, что можно: брали у нас отпечатки пальцев и пробу запахов для собак, сделали двадцать семь цветных фото 8×10 с кружками и стрелками и с пояснительным текстом, где было сказано, что к чему. Сделали снимки подъезда, отъезда, вид с юго–запада, вид с северо–запада, не считая больших аэрофотографий!

После допроса нас отвезли в тюрьму и заперли в камеру.

А часа через четыре явилась Алиса (Алису помните? Это ведь о ней песня), произнесла пару слов по адресу Оби, внесла за нас деньги в залог, и мы возвратились в церковь, съели еще один праздничный обед (что за обед!) и опять не вставали вплоть до утра, когда всем нам нужно было явиться в суд. Мы вошли, сели, прибыл Оби, имея с собой двадцать семь глянцевых цветных фото 8×10 с кружками и стрелками и пояснительным текстом на обороте каждой, и уселся.

Вошел человек, сказал: «Встать, суд идет!» Мы встали все, и Оби стоял со своими цветными фото 8×10, и тут входит судья с собакой–поводырем, сел в кресло. Собака тоже уселась. Сели и мы.

Оби взглянул на собаку–поводыря и горько заплакал.

Потому что понял, что это типичный случай слепого американского правосудия, и тут уж он ничего поделать не может, и судья не увидит всех двадцати семи его глянцевых цветных фото 8×10 с кружками и стрелками с по–яснительным текстом на обороте — этих главных улик против нас.



С нас взыскали 50 долларов и обязали убрать тот мусор.

Но рассказать‑то вам я хочу совсем не об этом. А о том, как я поступал на военную службу.

Есть в Нью–Йорке такое здание, называется Уайтхолл–стрит, войдете в него — и вам тут же инъекцию, инспекцию, инфекцию и селекцию — годен!

Однажды я туда заглянул, прошел медицинское освидетельствование (хорош я был прошлой ночью, надрался черт знает как и выглядел соответственно, когда пришел туда утром, потому что хотел быть таким, каким должен быть стопроцентный американский парень из славного Нью–Йорк–Сити). Вхожу и сажусь, дают мне листок: направление к психиатру, комната 604. Поднимаюсь туда, говорю: «Ну, сморчки, я хочу убивать! Убивать я хочу! Хочу видеть кровь и кишки и жилы хочу рвать зубами! Грызть мертвецов, трупы жечь, убивать, убивать, и все тут».

Прыгаю и ору: «Убивать, всех убивать!», и доктор тоже со мной запрыгал. Вместе прыгаем и орем: «Убивать! убивать!»

Тут приходит сержант, вешает мне медаль, говорит: «Иди в зал, наш парень!» Особой радости я, впрочем, не чувствовал.

Спускаюсь в зал, еще инъекции, инспекции, инфекции — опять все те процедуры, которые уже проделывали, и так два часа, три, четыре. Пробыл там уйму времени, прошел через все эти штуки, тяжеловато пришлось, проинспектировали всего с головы до ног, прощупали все до жилочки, не пропустили ни косточки и говорят потом:

«Парень, поди‑ка ты вон туда и сядь на скамейку — ту, где написано «группа Б». Давай поскорее».

Пошел я туда, сел на эту скамью с надписью «группа Б»; оказывается, туда попадают те, кто морально недостаточно чист для армии — узнали, значит, про историю с мусором.

Сидели там на этой скамье какие‑то страшные, дикие, мерзкие, грязные рыла, кого только не было: кто мать избил, кто отца придушил, а кто еще похуже.

И этот‑то самый, который еще похуже, встает и подходит ко мне. И весь такой грязный, злобный, ужасный и пакостный, рядом садится и спрашивает: «А ты что сделал?»

Я говорю: «Ничего. Должен был заплатить пятьдесят монет и мусор убрать». Он говорит: «За что взяли‑то?» Я говорю: «Загрязнение местности, нарушение общественного порядка».

Тогда все пододвигаются ближе, жмут руку, и мы в полное удовольствие беседуем на этой скамье о всяческих там преступлениях, не пропустили ни одного, обсудили все–все до тонкости, словом, хорошо посидели.

Сидим, покуриваем, и все такое, потом приходит сержант с бумагой и говорит:

«ПАРЕНЬЭТАБУМАГАСОДЕРЖИТСОРОКСЕМЬСЛОВТРИДЦАТЬПЯТЬПРЕДЛОЖЕНИЙМЬIXОТИМЗНАТЬПОДРОБНОСТИПРЕСТУПЛЕНИЯВРЕМЯПРЕСТУПЛЕНИЯИВСЕДРУГИЕСВЕДЕНИЯОТНОСИТЕЛЬНОПРЕСТУПЛЕНИЯКОТОРЫМИТЫРАСПОЛАГАЕШЬНАМНУЖНОЗНАТЬИМЯПОЛИЦЕЙСКОГОКОТОРЬIЙТЕБЯАРЕСТОВАЛИВООБЩЕЧТОТЬIМОЖЕШЬНАМДОПОЛНИТЕЛЬНОСООБЩИТЬ».

Сорок пять минут он так барабанил, и никто ни слова, конечно, не понял.

Изложил я все, как было, и выглядело это отлично. А потом переворачиваю бумагу и вижу на обороте — прямо на середине большими буквами написано:

«ПАРЕНЬ, А ТЫ СЕБЯ РЕАБИЛИТИРОВАЛ?»

Иду к сержанту, говорю: «Черт возьми, сержант, у вас хватает нахальства спрашивать, реабилитировал ли я себя! Так значит… значит… меня послали сюда, сидеть на этой скамье группы Б, чтоб проверить, достаточно ли я морально чист для того, чтобы служить в вашей армии, жечь женщин, детей, дома и деревни после всего, что было?»

Он на меня посмотрел и сказал: «Знаешь, таких нам не надо. Твои отпечатки пальцев мы пошлем в Вашингтон». Так что, друзья, где‑то там, в Вашингтоне, в какой-то папке хранятся мои отпечатки.

Пою я вам эту песню единственно потому, что, если вы сами попадете в такое же положение, нужно сделать только одно: идите на призывной пункт, просто войдите туда и скажите им: «Эй, вы получите все, что душа пожелает, в «Ресторане Алисы». Понимаете, если хоть один-единственный человек так сделает, они решат, что он и вправду больной, и его уж не призовут.