Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 35

— Он опозорил меня, опозорил королевство, — возразил король, — что же, мне за это по головке его погладить?

Мацько умолк, потому что при воспоминании о Збышке горло сжалось у него внезапно от жалости, и лишь спустя некоторое время он заговорил всё ещё взволнованным, прерывистым голосом:

— Только теперь, когда пришла беда, понял я, как люблю его. Стар я, а он у нас последний в роду. Не станет его, не станет и нас. Милостивейший король и государь, пожалей ты род наш!

Тут Мацько снова упал на колени и, протянув свои натруженные на войнах руки, продолжал со слезами:

— Мы защищали Вильно, Бог послал нам богатую добычу, — кому я её оставлю? Крестоносец требует отплаты, государь, пусть будет по его, но позвольте мне положить голову на плаху. Что мне жизнь без Збышка? Он молод, пусть выкупит землю, детей народит, как заповедал человеку Бог. Крестоносец не спросит, чья голова слетела с плеч, лишь бы слетела. И позор от этого не падет на род. Тяжело идти на смерть, но как пораздумаешь, так лучше смерть принять, чем дать погибнуть роду…

С этими словами он обнял ноги короля; тот заморгал глазами, что было у него признаком волнения, и наконец сказал:

— Не бывать тому, чтобы я опоясанному рыцарю повелел безвинно голову рубить! Не бывать, не бывать!

— Несправедливо было бы это, — прибавил каштелян. — Закон карает виновного, но это не дракон, который не глядит, чью хлещет кровь. Вы и про то подумайте, что позор неминуемо пал бы тогда на ваш род, — ведь согласись на это ваш племянник, так и его самого, и его потомство все почитали б бесчестными…

— Не дал бы он на то своего согласия, — возразил Мацько. — Но если б все сталось без его ведома, он отомстил бы потом за меня, как и я отомщу за него.

— Эх, — сказал Тенчинский, — добейтесь у крестоносца, чтобы он взял назад свою жалобу…

— Я уж был у него.

— И что же? — вытягивая шею, спросил король. — Что он вам сказал?

— Вот что он мне сказал: «Надо было на тынецкой дороге прощения просить, — вы не захотели, ну, а теперь я не хочу».

— А почему же вы не захотели?

— Да он хотел, чтобы мы спешились и пешими просили прощения!

Король заложил волосы за уши и хотел что-то сказать, но в это мгновение вошел придворный и доложил, что рыцарь из Лихтенштейна просит аудиенции.

Ягайло поглядел на Яська из Тенчина, затем на Мацька и повелел им остаться, должно быть в надежде, что в этом случае ему легче будет уладить дело своей королевской властью.

Тем временем вошел крестоносец, поклонился королю и сказал:

— Милостивый государь! Вот письменная жалоба на оскорбление, нанесенное мне в вашем королевстве.

— Жалуйтесь ему, — ответил король, показывая на Яська из Тенчина.

Глядя прямо в лицо королю, крестоносец ответил:

— Я не знаю ни ваших законов, ни ваших судов, одно только я знаю: посол ордена может жаловаться лишь самому королю.

Ягайло от нетерпения замигал глазками, однако протянул руку, взял жалобу и отдал её Тенчинскому.

Тот развернул жалобу и начал читать; по мере того как он читал, лицо его становилось все более печальным и озабоченным.

— Вы, пан рыцарь, — сказал он наконец, — так настаиваете на казни этого отрока, точно он страшен всему вашему ордену. Неужто вы, крестоносцы, боитесь уже даже детей?

— Мы, крестоносцы, не боимся никого, — надменно ответил комтур.





А старый каштелян тихо прибавил:

— Особенно же господа Бога.

На другой день в каштелянском суде Повала из Тачева делал все, что только было в его силах, чтобы смягчить вину Збышка. Однако он тщетно приписывал его поступок ребячеству и неопытности, тщетно говорил о том, что если бы даже рыцарь постарше, пообещав три павлиньих чуба и помолясь о ниспослании ему их, увидел внезапно перед собой такой чуб, то мог бы тоже усмотреть в этом руку провидения. Одного достойный рыцарь не мог отрицать, а именно того, что если бы не он, копье Збышка пронзило бы грудь крестоносца. Куно велел принести на суд доспехи, которые в тот день были на нем, и оказалось, что они были из тонкого и хрупкого железа и надевали их только в торжественных случаях, так что Збышко при его необычайной силе неминуемо проткнул бы их насквозь острием копья и убил бы посла насмерть. После этого Збышка спросили, имел ли он намерение убить посла, и он не стал этого отрицать. «Я кричал ему издали, — сказал Збышко, — чтобы он наставил копье — ведь живой он не дал бы сорвать с себя шлем, — но, крикни он мне издали, что он посол, я бы его оставил в покое».

Эти слова понравились рыцарям, которые из сочувствия к отроку целой толпой явились на суд, и тотчас раздались многочисленные голоса:

— Это верно, почему он не кричал?

Но лицо каштеляна оставалось угрюмым и суровым. Приказав присутствующим соблюдать тишину, он сам помолчал с минуту времени, а затем, устремив на Збышка испытующий взор, спросил:

— Можешь ли ты поклясться на распятии, что не видел плаща и креста?

— Никак не могу! — ответил Збышко. — Если б я не видел креста, я бы подумал, что это наш рыцарь, а на нашего я не стал бы нападать.

— А какой же под Краковом мог очутиться другой крестоносец, как не посол или кто-нибудь из посольской свиты?

Збышко на это ничего но ответил, потому что отвечать было нечего. Всем было ясно, что если бы не пан из Тачева, то теперь, к вечному стыду польского народа, перед судом лежал бы не панцирь посла, а сам посол с пронзенной грудью, так что даже те, кто от всего сердца сочувствовал Збышку, понимали, что приговор не может быть милостивым.

Через минуту каштелян сказал:

— Поскольку в запальчивости ты не подумал, на кого нападаешь, и не по злобе это учинил, зачтется и простится тебе это спасителем нашим, но ты, бедняга, предай душу свою в руки пресвятой девы, ибо закон не может тебя простить…

Збышко готов был ко всему, и все же при этих словах он побледнел, однако тут же откинул назад свои длинные волосы, перекрестился и сказал:

— Воля Божья! Что ж, ничего не поделаешь!

Затем он повернулся к Мацьку и показал ему глазами на Лихтенштейна, как бы прося помнить о нем, а Мацько кивнул головой в знак того, что все понимает и все помнит. Этот взгляд и это движение не ускользнули от Лихтенштейна, и хотя в груди его билось сердце столь же злобное, сколь и отважное, однако на короткое мгновение трепет объял его, таким страшным и зловещим было лицо старого воина. Крестоносец понял, что между ним и старым рыцарем, лица которого он под шлемом не мог даже хорошенько рассмотреть, отныне начнется борьба не на жизнь, а на смерть, что если бы он пожелал даже скрыться от старика, все равно это ему не удастся, и, когда кончится его посольство, они неизбежно встретятся хотя бы в том же Мальборке.

Тем временем каштелян удалился в соседнюю комнату, чтобы продиктовать искусному писцу приговор Збышку. В перерыве то один, то другой рыцарь говорил, подойдя к крестоносцу:

— Чтоб тебя на страшном суде милостивей осудили! Крови радуешься?

Но Лихтенштейну важно было только мнение Завиши, который снискал себе широкую славу ратными подвигами, знанием рыцарских законов и строжайшим их соблюдением. Когда речь шла о рыцарской чести, к нему обращались по самым сложным делам, причем приезжали порой издалека, и никто не смел ему противоречить не только потому, что единоборство с ним было делом немыслимым, но и потому, что его почитали «зерцалом чести». Слово упрека или похвалы из его уст быстро разносилось среди рыцарей Польши, Венгрии, Чехии, Германии, и оно одно уже могло принести худую или добрую славу.

Лихтенштейн приблизился к нему и, как бы желая оправдать свою жестокость, сказал:

— Один только великий магистр с капитулом мог бы его помиловать, — я не могу…

— Ваш магистр нам не указ. Не он, а только наш король может его помиловать, — возразил Завиша.

— Но как посол я должен был потребовать возмездия.

— Ты, Лихтенштейн, прежде всего не посол, а рыцарь…

— Неужели ты думаешь, что я уронил свою рыцарскую честь?