Страница 1 из 2
Леонид Панасенко
Возьмите у Кармен косынку
Прохоров впервые пожалел, что не взял купейный. Он часто ездил в Киев, всегда в плацкартных вагонах, и недолгая дорога — вечер, ночь и кусочек утра — обычно выпадала из памяти. Получил командировочное удостоверение, Оля-кассир отсчитала десять трёшек, а утром… вошёл в министерство. Сегодня эта привычная цепь событий почему-то распалась. Вернее, нашлось недостающее звено — безрадостная и долгая дорога… А кому, спрашивается, надо это «звено»?
«Мерзкий день, — подумал с тоской Прохоров, доставая пакет с тремя холодными котлетами и твёрдым, будто яблоко, помидором. Харч этот он прихватил уже на вокзале, так и не вспомнив толком, обедал он или нет. Впрочем, и вспоминать не хотел, потому что как раз перед обеденным перерывом он столкнулся в коридоре с Кириллом Ивановичем и тот… — Чёрт возьми, как больно. Кто ему дал право? Наговорить человеку столько гадостей и уйти. Не выслушав объяснений… Всё не так сегодня, всё напепекоски. Куда ни ткнись — больно».
И вагон сегодня попался старый. Всё в нём дребезжало и стучало громче обычного, а в тамбуре ругался с кем-то проводник. Прохоров глянул в окно. Там остывал день. Садилось солнце, какие-то нежилые будочки и домики чередовались с огородами. В жухлой картофельной ботве то и дело спотыкались телеграфные столбы, а то прямо к поезду выбегали небольшие перелески, обожжённые вчерашним нежданным заморозком.
Котлета оказалась клейкой и противной.
«Сырая она, что ли? — подумал Прохоров, брезгливо заворачивая свой ужин в газету, чтобы выбросить. — Или это всё настроение?»
Ему вдруг до смерти захотелось пива. Бутылку. Взять и выпить прямо из горлышка. Но ехал Прохоров в одиннадцатом вагоне, и опыт «командировочного волка» авторитетно подсказывал: лоточницы со своими корзинами сюда не забредают. А идти самому куда-то лень, да и что пиво изменит? Всё равно жизнь и не прекрасна, и не удивительна.
Как ни брюзжала душа Прохорова по мелочам, сам он хорошо знал: и неудобства дороги, и все эти котлеты — не главное. Что бы он сегодня ни делал, из памяти никак не шла встреча в коридоре института. Скулы снова обжигало лихорадочным жаром, и не знал Прохоров, что именно так тяжело и неприятно ворочается в душе — стыд, обида или злость? А встретил он перед обеденным перерывом директора института. Кирилл Иванович поздоровался, прошёл мимо, но вдруг остановился. «Странный вы человек, Прохоров. — Директор говорил в своей обычной манере, как бы издали, вставляя иногда реплики от лица собеседника и живо реагируя на них. Словом, со стороны могло показаться, что идёт диалог, тогда как на самом деле говорил один директор. — Вы поступали к нам конструктором, инженером с отличными рекомендациями. Да, три года назад. Мы имели на вас большие виды. А вы стали почему-то толкачом?! Знаю, знаю… Дергачёв помыкает вами, приспособил к делу. А вы куснитесь… Хоть раз. Он таких боится. Если нет зубов, хотя бы дёснами куснитесь… А я в случае чего поддержу вас». Директор ушёл, а он обалдело перебирал какие-то бумаги, битый час курил и всё мучался последними словами Кирилла Ивановича: «Почему нет зубов? Ну почему?»
Кусаться с Дергачёвым он сразу, конечно, не стал, но после обеда плюнул на всё и ушёл из отдела, положив под стекло на столе записку: «В командировке».
Прохоров встал и твёрдой походкой вагонного завсегдатая прошёл в тамбур. Закурил. «Напиться, что ли? — подумал он вдруг. — Напиться и послать Дергачёву телеграмму. Поглупее сочинить текст. Ну, скажем, такой: „Подыскал вам дублёнку шлите деньги целую толкач“». Получилось не смешно, и Прохоров зло смял сигарету. На ящике для мусора лежал кусочек красного стекла. Он взял его, чтобы выбросить, но почему-то передумал и поднёс стекляшку к глазам — так он делал в детстве.
Унылый вид за окном разительно переменился. Алыми теремками проскочили мимо домики разъезда. Густым пурпуром засветилась встречная река, а из-за поворота дороги уже бежали к поезду осины и берёзки. Нет, не деревья… Бежал цыганский табор. Бежали сотни Кармен в красных косынках и махали этими косынками, и кричали ему: «Возьми косынку, возьми. Помнить будешь!» Прохоров вздрогнул. Эти слова говорила ему давным-давно Ася. Он заскочил к ней в театр сказать, что его посылают на курсы, в другой город, что через два месяца вернётся. Ася в тот день репетировала роль Кармен. Она вышла в фойе в гриме, в цыганской одежде, и когда он сказал о своём отъезде, заплакала и со стороны можно было подумать, что они продолжают репетицию…
Прохоров опустил руку, тряхнул головой, но не удержался и снова заглянул в стекляшку. В глаза полыхнуло огнём. Горели стога соломы. А дальше вновь показалось картофельное поле. И было оно уже совсем не мокрым и не мёртвым. На фоне тёмной земли переплетения ботвы лежали, как свежий жар. Каждая ветка светилась изнутри ровно и сильно, и когда Прохоров подумал, а что если прогуляться по этому полю босиком — ему стало боязно.
Он снова закурил. Затягивался глубоко, стараясь унять себя, — у него дрожали руки. Кусочек цветного стекла волшебным образом обнажил сущность вещей. Мир, оказывается, полон сил и неистребимой жизни. В нём так много тепла и смысла…
«Неужели, — подумал Прохоров. — Неужели другие всегда так видят? И без всяких там стекляшек. Ежедневно, как я свой кульман. Не может быть. Всё это случайность, каприз воображения. Розовая шторка. Реакция организма на трудный день. Маленькая хитрость души, избитой многими печалями. И всё же…»
Он прикрыл глаза, словно боялся, что любопытный зверёк воображения сейчас испуганно свистнет и спрячется в свою норку.
Прохоров снова затянулся, улыбнулся самому себе. Странно как. Пачка «Примы», наверное, лежала в портфеле возле одеколона. Если не открывать глаза, то «Прима» запросто сойдёт за «Дукат». Ароматный дым чуть щекочет гортань, пепел нагорает плотным столбиком. Даже стряхивать жаль…
Он хотел было вернуться в вагон, но внимание его вдруг привлекла девушка. Худенькая, светлая, она сидела в двух шагах от него, за дверью, и что-то говорила невидимому собеседнику. Дверь, грохот колёс — железо о железо — лишили её голоса. Ясная улыбка временами касалась беззвучно шевелящихся губ, а взгляд её, — так показалось Прохорову, — пролетал мимо соседей и принадлежал только ему — избранному и желанному. Он сжал в кармане красное стёклышко и тут же услышал голос девушки.
— Вы простите меня, пожалуйста, — запинаясь от смущения, казалось, говорила она. — Это звучит глупо и дерзко, но я люблю вас. Я иногда провожаю вас после работы домой, вы ведь живёте на Паторжинского, не правда ли? Иду за вами, иду… Вы смеётесь? Спрашиваете, за что такая честь? Ах, если б я знала. Просто мне плохо без вас, вам тоже тоскливо одному… Я знаю, что вы женаты. Ну и что? У вас дома, что здесь, в поезде. Через стекло. Всю жизнь через стекло. Губы шевелятся, а не поймёшь: ругают тебя или в любви объясняются…
Прохоров улыбнулся девушке. То ли она напомнила ему Асю, то ли «сработало» волшебное стёклышко, но Прохоров снова очутился в фойе театра. Оно было полуосвещено. Там сновали какие-то чужие люди и слышалась музыка. Густая, цыганская, красная. Ася, прощаясь, зачем-то стала совать ему в руки косынку, повторяла: «Возьми. Помнить будешь». А он не взял. Ася словно чувствовала, словно знала… Во Львов он не вернулся. Кто объяснит сейчас, почему так вышло? Кто объяснит, если сам он не знает — почему? Женился. Семь лет уже живут. Через стекло… Ах, как права эта незнакомая девушка!
Прохоров зашёл в вагон. Волшебство, наверное, кончилось. Девушка рассказывала пожилой пассажирке напротив нечто прозаическое, не имеющее к нему ни малейшего отношения.
— Витька не такой, как все, — говорила она. — Ты не видела, мама, он в студенческом отряде…
Прохоров долго стелил постель. Верхний яркий свет уже выключили — вагон постепенно засыпал. Наконец, улёгся и он, положив стёклышко под подушку. Уже и колёса стучали как-то интимней, и дремота заглянула в глаза, когда в проходе вдруг звякнули бутылки и неуверенный голос произнёс: