Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 8

В общем, перво-наперво Наталья виновата, что так все вышло. А уж после — я. Хотя и не легче от этого…

Зачем, ну, зачем она под меня, глупого и до баб охочего дембелишку, так сразу легла? Чай не девочка уже была, далеко не девочка.

По расчету легла — ясней ясного. Замуж пришла пора, а тут я подвернулся. Не бог весь что, конечно, однако и не хуже всех. Парень как парень…

Но, может, она меня любила? Ведь — уверяла…

Может. Да только любовь, как я недавно лишь понял, это такая особенная штука, о которой каждый волен судить исключительно по собственному разумению. Послушаешь — кругом море любви. Деваться от нее некуда. А приглядишься да призадумаешься — где там! Настоящая-то любовь, может, одному из тысячи дается. Правда, этот один из тысячи вокруг себя как бы особое силовое поле создает, в которое порой попадает довольно много народу. И это единственная для большей части населения возможность ощутить сопричастность…

Наталья была старше меня на четыре года. А опытней, стало быть, на целых шесть лет. Ведь мои армейские годы можно в расчет не принимать — они иной опыт дают, полезный — но иной. И она с первого раза забеременела. И сразу мне про это — бух! По башке.

А я — джентльмен, благородство из меня так и прет, а Натаха такая ласковая да покладистая, что даже водочкой угощает и сама не прочь… Словом, мне и померещилось — судьба.

А стоило Толику народиться, так эта ласковая да покладистая на глазах превратилась в полную противоположность, чего, разумеется, следовало ожидать, но я-то откуда знал. И вообще тогда еще думал, что человек рождается для счастья, как птица для полета: поймать бы того, кто первым это сказал, да спросить по всей строгости за все случившиеся по его милости человеческие разочарования. Впрочем, если за все звучные и на первый взгляд мудрые афоризмы спрашивать по всей строгости, то ни мудростей не останется, ни мудрецов…

Как-то, когда я еще на звонки реагировал, забрели ко мне старушки-иеговистки со своими брошюрками. Не какие-то экзотические старушки, а наши, местные, в православном батюшке, подверженном пороку, разочаровавшиеся. И попытались они меня перспективой земного Царствия Божьего соблазнить, потому что слушал я их весьма сочувственно и тем самым, наверное, повод дал.

Но когда проповедь закончилась, я сказал им, по-видимому, нечто неожиданное, нечто такое, о чем им еще не преподавали.

— Коллеги! — сказал я им, имея в виду возраст и ничего более. — А вы пытались в деталях представить вечность и себя, в нее вмонтированных? Подумайте, до какой степени все может опротиветь вам, до какой степени всем можете опротиветь вы! И при этом — никуда не деться, не спастись от самого себя, а избавление смертью — совершенно недоступная роскошь…

И добрые, умилительные миссионерши в ужасе отшатнулись от меня, но, может быть, не от меня, а от той невообразимой пропасти, в которую я их чуть было не столкнул…

Вот что значит доходить в размышлениях до логического конца. Но разве волевым усилием остановишь мысль?

Едва Толику исполнился год, я стал уходить от Натальи. И однажды окончательно ушел. Она к тому моменту успела прописать меня в своей, доставшейся от дедушки квартире, но мне и в голову не пришло заявлять на квартиру права, в чем для нашей местности ничего особенного нет, это в больших городах, говорят, то и дело происходят «мыльные оперы» на базе квартирного вопроса.



И ничего я не успел тогда почувствовать к моему единственному, как оказалось, сыночку, кроме раздражения и досады, — молод я был, наверное, а он, в свою очередь, беспокоен и здоровьем слаб.

Я ушел, потому что уже успел снюхаться с Любашкой, по которой еще в школе сох, а она на меня в ту пору — ноль внимания. Мы встретились случайно — в нашей местности трудно с кем бы то ни было никогда не встретиться — нам было куда-то по дороге, мы пошли вместе и стали вдруг разговаривать на такие темы, на которые в прежние времена смущались говорить чужие друг другу люди, а теперь свободно говорят малые дети. И выяснилось, что Люба тоже не была ко мне совсем уж равнодушна, и я сам виноват, что «ходила» она в юности не со мной, а с другим, который, в отличие от меня, был нахален и кудряв, умел тренькать на гитаре, непревзойденно исполняя под собственный аккомпанемент городские, как теперь говорят, романсы, а раньше говорили, блатные душещипательные песенки, и слава о его победоносных драках бежала впереди него.

Ну что поделаешь, если во все времена школьные отличницы испытывают непонятное взрослому человеку влечение к антигерою. К счастью, это влечение потом почти всегда проходит, но иной раз оно все же успевает непоправимо испортить глупой отличнице жизнь…

Когда Люба стала дочек рожать, я уже был, очевидно, достаточно созревшим для роли отца. Правда, мне никогда не доставало отцовской строгости, строгость вместо меня вынуждена была в необходимых случаях изображать мать, не хватало терпения учить детей чему бы то ни было, поэтому их тоже всему учила мать. И, наверное, правильно, что мы не сделали с нею сына. Мои телячьи нежности и беспринципность могли бы привести к весьма печальным результатам. Хотя могли и не привести, вопреки расхожей мудрости. Потому что, тут я несколько повторюсь, на всякую мудрость есть другая, совершенно противоположного свойства, но ничуть не менее убедительная на звук: «Любовь не бывает избыточней и не может никому навредить. Если только это — любовь…»

Вырос мой сыночек без меня. Согласно достигшей моих ушей информации, Наталья после того, как мы расстались, еще раз выходила замуж, и еще более неудачно, потому что за уголовника хронического, детей больше не рожала — не могла или не хотела, бог весть. Потом еще в ее жизни были мужчины — одни надолго задерживались, другие проносились метеором…

Толик, как подрос, стал изредка бывать у меня. Либо сам я за ним ездил, либо мать с оказией отправляла мальца погостить, либо, когда он достаточно подрос, начал и совершенно самостоятельно путешествовать в пространстве-времени.

Сказать, что Люба принимала гостя хорошо, — ничего не сказать. Да она, казалось, в лепешку готова была расшибиться, уставала так, что потом неделю приходила в себя. И я тоже, наверное, перебарщивал в чем-то. Но — по-своему. Зачем-то изображал из себя законченного весельчака, этакого в доску свойского «папика» (хотя, кажется, так стали говорить позднее) — щедрого, не занудного, несколько, пожалуй, придурковатого.

И я тоже здорово уставал от встреч с сыном. И только недавно понял, что, собственно, нас так утомляло. Имитация, конечно же, которая для кого-то — крылья, уносящие прочь от любых превратностей жизни, а для кого-то, наоборот, — тяжкий груз, который всякий фальшивый полет неизменно заканчивает бесславным падением носом в дерьмо…

Так что я, к сожалению, не из тех, кто вокруг себя силовое поле любви создает. Или из тех, но мое силовое поле — скорей поле слабостей человеческих…

И все же бывали в моей жизни периоды, когда я очень, очень любил. Сперва — Любу, потом — Веру с Надей, но особенно Надю, потом их пацанов, внуков, значит. И каждый раз оно как бы нарастало. Внуков, особенно первого, Алешку, я любил так, как самого себя никогда не любил — надрывно и словно бы обреченно. Чем он, паршивец, ловко пользовался, заставляя меня делать то, чего я не стал бы делать ни для кого другого.

Внуки выросли, и потребность во мне отпала почти совсем — еще недавно сшибали у меня копеечку на мелкие расходы, а теперь узнали, что под матрас ничего не прячу, и утратили даже видимость интереса.

Позже, перед окончанием школы, сын перестал меня навещать. И я, признаться, ни разу не интересовался почему. Все же было легче не видеться, чем видеться. Тем более что подрастающие дочери были в полном соответствии с возрастом максималистками и не выказывали склонности простить мне мой грех молодости. Кажется, они не простили его и по сей день, хотя уж сами отнюдь не девочки, сами, надо полагать, успели, может, больше моего нагрешить, пусть пассивно, но все же участвуя в сексуальной революции, которая никому не позволяет отсидеться в стенах пуританских крепостей.