Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 43



— Чтобы болтать все, что придет на ум. Не так ли?

— Совсем не так!

— Нашли объяснение образованию симфонии из шума. Антиэнтропийный процесс! А что дальше? Вот вы, — он ткнул пальцем по направлению к Ольге Николаевне, — считать умеете?

— Думаю, что умею.

— Не в том смысле, сколько стоит эта рыба, учитывая ее цену и вес, а в том, сколько лет требуется, чтобы она появилась в общем процессе биологического развития.

— Мне не нужно это считать. Существует палеонтология, которая дает возможность хотя бы приблизительно установить…

— Что между теорией изменчивости и естественного отбора, с одной стороны, и элементарными подсчетами вероятности случайного образования сложных рациональных структур — с другой — непреодолимая пропасть. Тут уже антиэнтропийными процессами не отделаешься!

Я понял, что пора кончать, и подмигнул Лукомскому.

— Ну что ж, — сказал он, вставая, — мы как-нибудь еще продолжим наш спор, а сейчас разрешите поблагодарить. Нам пора.

Судя по всему, он был в совершенной ярости.

— Ну как? — спросил я Ольгу Николаевну, когда мы остались одни.

— Трудный ребенок! — рассмеялась она. Думаю, что это было правильным определением. Насколько я знаю, Семен Пральников до самой смерти тоже оставался трудным ребенком.

Все же должен сознаться, что первая встреча с Андреем Пральниковым произвела на меня тягостное впечатление. Этот апломб невежды, этот гаерский тон могли быть лишь следствием нахватанных, поверхностных сведений и никак не свидетельствовали не только о сколь-нибудь систематическом образовании, но и об элементарном воспитании. Жаль только, что и тем и другим руководил такой уважаемый человек, как Михаил Иванович Лукомский. Будь моя воля, Андрею Пральникову не видать бы стен университета как своих ушей.

Однако Лукомский с Дирантовичем проявили такую настойчивость, оказали такой нажим во всевозможных инстанциях, что в конце концов Пральников был зачислен студентом.

Учился Пральников хорошо, но без всякого блеска и как студент никакими выдающимися качествами не обладал.

Срыв произошел уже на пятом курсе, когда он вдруг заявил о своем намерении перейти на биологический факультет.

ЛЕНА САБУРОВА

Мы дружили с Андреем Пральниковым. Иногда мне казалось, что это больше, чем дружба… Видимо, я ошибалась.

Вначале он не привлекал моего внимания, — может быть, потому, что он был самым молодым на нашем курсе. Такой рыжий паренек с веснушками. Держался всегда особняком, приятелей не заводил.

У нас говорили, что это сын знаменитого академика, что в детстве у него подозревали какие-то удивительные способности, нанимали специальных учителей, однако надежд он как будто не оправдал.

Наше настоящее знакомство состоялось уже на 4-м курсе. Как-то после лекций он подошел ко мне в коридоре, страшно смущенный, комкая в руках какую-то бумажку, сказал, что у него совершенно случайно есть лишний билет в кино и что, если я не возражаю…

Я не возражала.

В кино он сидел нахохлившись, как воробей, но в конце сеанса взял меня за руку, а провожая домой, даже пытался поцеловать. Я сказала, что не обязательно выполнять всю намеченную программу сразу. Он удивительно покорно согласился и ушел.

Спустя несколько дней он спросил меня, не собираюсь ли я в воскресенье на лыжах за город. Я собиралась.

Мы провели этот день вместе и с тех пор начали встречаться очень часто.

Как-то я взяла два билета на органный концерт, один себе, другой для него. Когда я ему об этом сказала, он поморщился и процедил сквозь зубы:

— Ладно, если тебе это доставит удовольствие.

Я обиделась, наговорила ему много лишнего, и мы чуть не поссорились. Впрочем, на концерт пошли.

Минут десять он ерзал в кресле, сморкался, кашлял — словом, мешал слушать не только мне, но и всем окружающим. Затем вдруг вскочил и направился к выходу. Не понимая, в чем дело, я побежала за ним.

Вот тут-то, в фойе, и разыгралась наша первая ссора.

Он орал так, что прибежала билетерша.

— Не смей меня больше сюда таскать! Это не искусство, это… это… черт знает что!

Я довольно спокойно сказала, что для того, чтобы понимать классическую музыку, нужна большая внутренняя культура, которую невозможно развить в себе без того, чтобы… и так далее.

Куда там!

— Культура?! — орал он пуще прежнего. — Посмотри в кино, как дикари слушают Баха. А кобры? У них что, тоже культура?



Чужая злость всегда заразительна. Всякий крик меня обычно выводит из равновесия.

— Не понимаю, чего ты хочешь?! Чем тебе плоха музыка?

— А тем, что это примитивное физиологическое воздействие на эмоции, в обход разума.

— Да, если разум находится в зачаточном состоянии!

— В каком бы состоянии он ни находился! А если я не желаю постороннего вмешательства в свои эмоции?! Понимаешь, не желаю!

— Ну и сиди дома! Тебе это больше подходит.

— Конечно! Уж лучше электроды в мозг или опиум. Там хоть сам можешь как-то генерировать свои эмоции.

Я обозвала его щенком, которому безразлично, на что лаять, и ушла в зал. Он принес мне номерок на пальто и отправился домой.

На следующий день он подошел ко мне в перерыве между лекциями и извинился.

С ним было нелегко, но наши отношения постепенно все же налаживались. Мы часто гуляли, много разговаривали. Мне нравилась парадоксальность его суждений, хотя я понимала, что в 19 лет многие мальчишки разыгрывают из себя этаких Базаровых.

Летом мы не виделись. Я уехала к тете на юг, он жил где-то под Москвой.

Осенью, при первой нашей встрече, меня поразила странная перемена в нем. Он был какой-то пришибленный. Мы сидели в маленьком скверике на Чистых прудах. Молчали. Вдруг он начал мне читать стихи, сказал, что написал их сам. Стихи были плохие, и я прямо заявила ему об этом.

Он усмехнулся и закурил.

— Странно! А я был уверен, что ты сразу признаешь во мне гения.

Мне почему-то захотелось его позлить, и я сказала, что такие стихи может писать даже электронная машина.

Он было понес очередную ахинею о том, что в наше время найдены эстетический и формальный алгоритмы стихосложения, поэтому почему бы машине и не писать стихи, что вообще стихи — сплошная чушь, одни декларации чувств, что в рассказе хорошего писателя куда больше мыслей, чем в целом томе стихов, но сбился и неожиданно спросил:

— А как ты думаешь, что такое гений?

Я ответила что-то очень шаблонное насчет пяти процентов гения и девяноста пяти процентов потения.

Он обозлился.

— Я серьезно спрашиваю! Мне нужны не педагогические наставления, а точная формулировка.

Я задумалась и сказала, что, вероятно, отличительная черта гения — чувство ответственности перед людьми и, главное, перед самим собой за свое дарование.

Он обломил с куста прутик и долго рисовал им что-то на песке. Потом поднял голову и внимательно посмотрел мне в глаза.

— Может быть, ты и права. Кстати, мне нужно было тебе сказать, что я уезжаю.

— Куда это?

— В пустыню. Думать о своей душе или об этом… как его? Чувстве ответственности.

— Надолго?

— Не знаю.

— А как же университет?

— Подождет. Потом разберемся. Ну, пойдем, провожу тебя домой. В последний раз.

Он действительно уехал. На две недели, без разрешения деканата, а когда вернулся, началась эта ерунда с переводом на биофак.

Конечно, никакого перевода ему не разрешили, но крику было много. Говорят, сам Дирантович занимался этим делом. Он у него кем-то вроде опекуна.

С того вечера на Чистых прудах в наших отношениях что-то оборвалось. Не знаю почему, но чувствую, что окончательно.

НИНА ФЕДОРОВНА ЗЕМЦОВА

Боюсь, что я не сумею толком объяснить, почему я на это решилась. Мне всегда хотелось иметь ребенка, но я бесплодна. Никанор Павлович Смарыга и тот другой профессор объяснили мне, что единственный выход для меня — пересадка. Сказали, что это совершенно безопасно.