Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 25



От последнего слова сестра разрыдалась: у нее нет брата. Он убежден, что она ничего не понимает:

- Неубедительно. Полюбить эти кровавые и живые отвлеченности - значит сделать роковым и смертельным каждый свой шаг. Катя, прости меня, пожалей своего брата. Ты это никогда не забывала (а она рыдала сильнее. Калабухов опять тяжело стал перед диваном на колени и видел дрожащие плечи). Пожалей, пожалей меня за то, что у меня гибельная для вас походка, для всех людей... Все - люди, все льют слезы. А меня, видевшего реки крови, только трогают и могут разжалобить океаны ее.

У сестры были сухие глаза. Сухие глаза встали рядом, встали против.

- Алексей, я не понимаю, что ты говоришь. Я никогда не пойму. Ты - не пуды кровяной колбасы. Из рек крови людей не делают, а отцовские капли на тебя пошли. Они родные.

От сложной мысли она обессилела и заплакала, колотясь лбом о подлокотник дивана сильнее: тупо и часто.

- Знаю, милая, и не чувствую. Я ничего не чувствую (как слова, однако, цепляются друг за дружку), я ничего не чувствую. Катя, уезжая сюда, я перед фронтом сифилитиков собственными руками из этого браунинга расстрелял человека, моего начальника штаба, когда уже знал, что отец тоже расстрелян. Это - кровь за кровь. Мне тогда казалась нужной эта роковая симметрия, а теперь чудовищно вспомнить.

Сестра вдруг встала, выпрямилась и прижалась к белым обоям.

- О, как я узнаю тебя, Алексей. Я ненавижу тебя, я слышу фальшь! Так рисоваться - стыдно.

- Катя, Катя!

- Уйди от меня! Уходи отсюда!

- Погоди, послушай!

Он, обнимая ее, плотно усадил на диван, потом, перехватив ее обе руки, растянул по спинке, как на кресте, и сжимая их, кричал:

- Слушай, ты будешь слушать! Человеческое сердце, Катя, узко и невместительно. Оно вмещает только одну любовь. За то, что другую любовь, другую обиду, твою за отца и отца под дулом нагана... если они войдут в сердце - сердце должно разорваться.

Это - речь о пощаде, - Калабухов нашел подходящий жест: он увидал щель в полу (почувствовал запах пыли и подумал, что нога сестры сейчас отпихнет его упавшую на пол голову. Он резко поднялся с колен, услыхав шаги, казалось, совершенно посторонние разговору.

От ухода сестры стало еще светлее в комнате. Калабухов зажмурился и вспомнил, что сестра была в трауре. Это воспоминание закончило их разговор, лишило его продолжения, а за окнами захрипел гудок автомобиля.

Шестая 

Воздух натягивался, как струна, и как стальное брюхо рояля, гудел он в тон и еще невидимой блестке, - такими блестками на крепких жерлицах в мутной глубине ловят хищных рыб, - отсвечивал в небо, как вдруг, когда в гудении что-то надорвалось, аэроплан повернулся плоским ребром к плоскому утреннему солнцу и сверкнул прямо в глаза т. Болтову, вышедшему из здания Чрезвычайной Комиссии.

В гудение, сотрясавшее весь город, врывался ляск судорожно подергиваемого мотором жидкого "Фордика", на котором Болтов собирается ехать. Болтов поглядел вверх, на мертвое аллюминиевое блистание и еще раз вслушался во всеобъемлющий шум наверху. Злая жужжелица стягивает весь утренний воздух. Все очертания проясняются до стереоскопической резкости, и желтизна садов становится нестерпимой до того, что хочется отвести от нее глаза, но куда? В небе видится то же, только враждебное, нестерпимое поблескивание. А безлюдье и обнаженность тротуара, подкрепленные желтыми палисадами голубизна воздуха конденсирована до какой-то густой непроницаемости, до невдыхаемой густоты, - все это от бессонной нынешней ночи, и Болтов, садясь в автомобиль, на секунду погружается в темноту, закрыв глаза. Это сразу отрезвило его от охлынувшей злобы, и он смеющимися глазами посмотрел на севшую рядом с ним секретаршу-стенографистку, которую он дожидался целую минуту.

За синим костюмчиком, за шляпой колпачком, за внимательными глазами соседки стояла перед взглядом Болтова сплошная зелень безвкусной гостиницы, в которой помещалась комиссия.

И потому, что они беспрепятственно оторвались от безвкусной зелени стены и потому, что у двере по прежнему торчал один из неразнообразных мадьяр, и потому, что беспокойно затрясло на "Форде", - Болтов спокойно глядит в непроницаемую голубизну в небо, где кружится вражеский аэроплан. У Болтова созревают планы.

Автомобиль с повадками старой брички, напоминает про сегодняшнюю ночь, превратившуюся в сплошные подтяжки, Болтов смеется: под такой же дребезг правого крыла и рявканья гудка, он вчера всю ночь ездил по квартирам и гостиницам с обыском, и везде почему-то мужчины испуганно махали подтяжками.



Аэроплан снижается к вокзалу и постреливает холостыми вспышками мотора.

Стенографистка таращит глаза. Веки кажутся ей самой негнущимися и ломкими, - она спала четыре часа, проработав вчера со 11-ти утра до 3-х ночи, когда Болтов уехал на операции, а сегодня с 7-ми уже снова на ногах. И она удивляется, как Болтов может улыбаться. Еще больше удивляется она тому, что не то попала в бред раннего детства, не то превратилась в нерассуждающую осмысленную кем-то посторонним систему очень остроумных рычагов.

Позавчера вечером т. Болтов затребовал себе секретаршу-стенографистку от Губкомитета партии и вот, несмотря на то, что офицерский мятеж был едва ликвидирован, а достать в городе стенографистку, да еще такую, которой можно было довериться, представлялось делом неодолимой трудности, все-таки Губкомитет нашел ее, Анну Васильевну Седых, и она превращена в память товарища Болтова.

Каждое слово, которое она теперь слышит, ей немедленно представляется карандашными закорючками стенограммы.

В здании горсовета еще не улеглись пыль, дым и запах многочасового заседания пленума, длившегося почти целые сутки: очевидно, сбившиеся с ног сторожа не успели убрать комнаты.

Миновав винтовые зигзагообразные и еще как-то фантастически заверченные лестницы, Болтов проник в комнату Губкома.

Когда Калабухов был у сестры, в той клеточной комнате, куда было заключено разыгрывающееся солнце и непонятное Калабухову страдание, в это самое время Силаевский передал Лысенко, председателю Губисполкома вместо убитого Алпатьева, ультиматум Калабухова, на словах пояснив все, что кратко было изложено в предложенной бумаге, сел верхом и уехал на вокзал, откуда он правил чрезвычайной пышностью Калабуховского налета.

В бумаге было следующее:

Председателю Губисполкома.

Требую:

1) Немедленно выдать мне на мое личное усмотрение всех виновников мятежа, подавленного моими войсками.

2) Освободить товарища Северова.

3) Найти тело полковника Преображенского.

Предупреждаю, что невыполнение этих моих требований повлечет обстрел города моей артиллерией. Устное объяснение готов дать.

Командарм 1-й Особой Революционной

Калабухов-Преображенский.

В этот день, газеты вышли только к 10-ти часам утра, наполненные позавчерашними тревогами. Так как связь с Москвой была нарушена, то читатель будоражился местными лозунгами, восклицаниями и жирными шрифтами.

Лысенко, впрочем, как все должностные лица города, еще не спал с начала тех страшных дней, после которых наступило мертвое успокоение, оттого, что мертвое еще более страшное.

Прохожих на улице не было. Они только мерещились тем, кто прибыл с воли, как Калабухов, который, мечась по городу в автомобиле, встретил двух-трех ошарашенных людей и воображал, что он пугает тысячи. Для этой же цели пускался на небо аэроплан.

Итак, т. Лысенко еще не спал почти. Он был обуреваем сухой отвлеченной жаждой сна, которая сейчас позволила ему забыться необлегчающим, ничего не разрешающим забвением на несколько минут, много на полчаса, после чего он испуганно выскочил из насевшего на него стола, что-то крикнул, прокашливая сухость в горле и колотье в легких от беспрерывного курения.