Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 115

Да и как было их отогнать, когда вокруг надевали нарукавные повязки, распределяли оружие и намечалось место, где английские танки и бронемашины наткнутся, так сказать, на железный заслон. Место наметили под мельницей — под моей мельницей; с насыпного холма, в котором собирались окопаться, дорога просматривалась до самого Хузумского шоссе, оттуда можно было также охранять старый шлюз, кроме того, луг Хольмсена представлял достаточный простор для скопления подбитых танков и самолетов. Мужчины перекинули через плечо карабины, взяли на плечо фаустпатроны, подхватили ящики с патронами и ручными-гранатами и двинулись той особой походкой, какую только и позволяла тяжесть оружия, стало быть, двинулись трусцой из кухни и — с быстро начавшими подгибаться коленками — вниз к кирпичной дорожке, я трусил сзади, меж тем как Хильке из своей комнаты, а мать из спальни следили за выступлением, следили с живейшим участием. Поскольку все другие шли нагруженные и навьюченные и не могли помахать на прощание, я за всех помахал женщинам, на что Хильке мне лишь погрозила, а мать вообще не ответила. Так наш фольксштурм занял позицию.

Перед самой мельницей принялись за рытье окопа, после того как я притащил две лопаты; получилась яма по грудь глубиной и тем не менее без грунтовой воды — что у нас кое-что да значит, — а уже в яме вырыли несколько горизонтальных углублений, туда сложили ручные гранаты и патроны, а также сунули несколько фаустпатронов. Было очень любопытно наблюдать всех четверых за работой: Хиннерк Тимсен, тот все время, хоть и невнятно, что-то насвистывал, и для каждого у него была припасена ободряющая улыбка; птичий смотритель Кольшмидт открыто выражал свое возмущение и мастерски, не замолкая ни на минуту, на протяжении всей работы ругался, причем для некоторых ругательств находил очень эффектные вариации; Макс Людвиг Нансен с каменным лицом неукоснительно выполнял все, что приказывал отец, и, по-видимому, решил изъясняться только жестами; и, наконец, ругбюльский полицейский, в котором сторонник наблюдатель тотчас бы признал главное лицо по тому, как он размышлял, прикидывал, поправлял, будь то при засыпке невысокого, но широкого вала, будь то при проверке поля обстрела; в самом деле, казалось, если что и заботило сейчас отца, то единственно позиция под мельницей, ее устройство, ее маскировка. За три, самое большее четыре часа эти столь различные характеры все же сумели построить трудноразличимую, господствующую над дорогой позицию, легко обороняемую с трех сторон — лишь к Северному морю позиция была открыта и незащищена, но, поскольку оттуда никакого десанта не ожидалось, решили этим пренебречь. А с воздуха? После того как невысокие валы обложили кусками дерна, окоп в тени мельницы скорее всего должен был производить с воздуха впечатление несколько большей, чем обычно, но вполне мирной коровьей лепешки. Так как все необходимые рекогносцировки и проверки извне дали удовлетворительный результат, мужчины, помогая друг другу, в конце концов спустились в окоп, установили карабины и три фаустпатрона на бруствер и в полной боевой готовности стали напряженно наблюдать за дорогой, которая просматривалась до самого Хузумского шоссе.

Дважды меня отсылали и дважды я возвращался, но после третьего предупреждения, которое отец произнес негромко и со зловещим спокойствием, я знал, чего мне ждать, если вернусь еще раз, и потому удалился, сбивая головки одуванчиков, в сторону дамбы, там сделал крюк, незамеченный нашим фольксштурмом, прокрался обратно к мельнице и сразу же залез в купол, в свой тайник, втянув наверх лестницу, чтобы никто не мог за мной туда забраться.

Показалось там уже что-нибудь? Может, я что-то пропустил? Я выдернул картон из рамы, бросился на свое ложе, насторожил уши и посмотрел сперва вниз на позицию — вся команда была еще в полном составе, — а потом на переливающуюся гудронированную ленту Хузумского шоссе. Что-то там катилось, что-то там везли и подталкивали — нагруженную доверху ручную тележку, а вокруг, будто охраняя тележку, шло человек шесть мужчин. Ни бронемашины. Ни танка. И со стороны Глюзерупа — ничего, да и Северное море, которое я на всякий случай тоже обвел взглядом, было чисто до самого горизонта. Ни один вражеский самолет не перепутал школьный двор с артиллерийским парком. На Рипенском кладбище ничто не шевелилось. Итак, всего-навсего ручная тележка, малоинтересная цель для четырех занявших оборону мужчин и недостаточный повод для того, чтобы развязать искусственную бурю.

Меня еще тогда удивило, что наш фольксштурм не догадался поставить кого-нибудь наблюдателем на мельницу, но, раз уж они это прошляпили, я счел себя, пусть непрошенно и без разрешения, их передовым особым наблюдателем, действующим в известной мере по собственному почину; в конце концов, приносить пользу можно и без разрешения, а я, будь что будет, все же крикну им сверху все разведданные о танке или бронемашине, но, как назло, ничего не показывалось, ни на переднем плане, ни на далеко просматривающемся заднем. Трудно даже поверить, но ничего не показывалось, по чему стоило бы открыть огонь. Решительно ничего на горизонте. Это установили и мужчины подо мной внизу, ибо, простояв о полчаса в напряженной и бесплодной боевой готовности, они посовещались, пришли, наверно, к заключению, что сторожить пустой горизонт не обязательно всем, и, быстро договорившись, маленькое подразделение разбилось на два еще меньших: теперь только двое мужчин впивались глазами в горизонт, тогда как двое других, назовем их подвахтенными, сев на дно ямы, дремали, набирались сил и тому подобное. Мне было с самого начала ясно, что отец и художник будут вместе стоять, на посту, а сменят их Тимсен и птичий смотритель. Они ждали. Ждали перед своими карабинами и фаустпатронами. Если б подстриженные шаром кусты со стороны Зельринга вдруг двинулись на нас, я мог бы поднять сигнал тревоги, но кусты не двигались. Или если б живая изгородь боярышника в Рипене внезапно легла на землю. Или если б я увидел, что на нас катится украшенная березовыми ветками лавина «тигров» и «пантер» невиданной породы! Нет, приходилось ждать. Ничего определенного я не замышлял, разве что хотел скоротать время, когда начал собирать жесткие треугольные кусочки замазки и мелкие осколки стекла. Набралась целая куча, и тут я на пробу сверху уронил кусочек замазки на позицию фолькс-штурма, он попал Хиннерку Тимсену в затылок. Тимсен, правда, не подумал, что его ранило, но решил, что это его ущипнул Кольшмидт, и так энергично толкнул своего ничего не подозревающего соседа, что тот едва не повалился на бок. До меня донеслась короткая перепалка, и отцу — вероятно, он сослался на серьезность положения — пришлось улаживать ссору. Они уже предлагали друг другу табачок.



Я выставил вперед руку, разжал кулак, тут же убрал руку и видел, как осколок стекла, подтверждая все законы падения, поблескивая, полетел вниз, в окоп, и, чего я вовсе не предвидел, угодил прямо в табакерку Тимсена, из которой Кольшмидт как раз собирался набить себе трубку. Птичий смотритель с удивлением извлек осколок, вылупил на него глаза, как будто на осколок упавшего метеорита, поднес его к глазу наподобие монокля, чтобы взглянуть на почти застывшие в небе облачка, и наконец передал его Хиннерку Тимсену, который, покачивая головой, выкинул стекло из окопа.

Я уже решил было высыпать целую пригоршню замазки и стекла на наш фольксштурм, на сей раз на отца, но мне так и не пришлось осуществить свое намерение, потому что вдали показалась какая-то фигура.

Кто-то вприпрыжку проскочил мимо шлюза, прошел вдоль рва, круто повернул и, ничего не подозревая, побежал прямо к позиции: Хильке! Ничего не подозревая? Хильке несла корзину и термос, она взмахивала корзиной, которую держала в правой руке, и термосом, который держала в левой, как булавами, и каждый маленький взмах увлекал ее вперед, вверх по заросшей мельничной дороге, через насыщенно зеленую насыпь, все ближе к позиции. Если бы это от меня зависело, я накормил бы мужчин раньше, но Хильке почему-то задержалась, она только сейчас передала корзину и термос в окоп, хотела и сама туда спрыгнуть, но отец не позволил, и Хильке уселась на трухлявую крестовину, предоставляя фолькс-штурму есть и пить. Они ели бутерброды и пили чай; ругбюльский полицейский пожелал узнать, чем и достаточно ли густо намазаны его бутерброды, поэтому он единственный из всех раскрыл свои бутерброды, посмотрел, что там, и явно без удовольствия принялся уничтожать свою порцию. Хиннерк Тимсен неприметными и, однако, всем понятными знаками счел нужным предложить сестре спуститься к нему в окоп, но она, видимо, разгадав его намерения, улыбаясь, покачала головой. Художник не стал есть, только выпил чаю и закурил, прислонившись особняком к земляной стенке. Кольшмидт сидя жевал и, даже жуя, продолжал выражать свое возмущение. Во время еды лишь один человек по-прежнему не забывал осматривать горизонт — мой отец.