Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 115

— Ты заберешь папку с собой? — спросил я, на что он:

— Да, заберу, нет промасленной бумаги, да и вообще место неудачное.

Я попросил его показать мне картины из папки, но он наотрез отказался и даже, когда я потянулся развязать бечевку, рукой загородил от меня папку.

— Новые картины? — спросил я.

— Невидимые картины, — сказал он.

Тут я стал упрашивать, вызвался отнести папку в Блеекенварф, лишь бы он хоть разочек, хоть одну картинку, хоть на секундочку… но он не хотел или не мог, он сказал:

— А что это тебе даст, картины ведь невидимые.

— Но их можно взять в руки?

— Да, в руки взять можно.

— И нести?

— И нести тоже.

— И повесить на стену?

— И повесить.

— Почему же они тогда называются невидимыми?

Доктор Бусбек испытующе оглядел комнату, удостоверился, что все в порядке, и сунул папку под мышку.

— Что?

— Раз они невидимые, эти картины, — сказал я, — тебе незачем их прятать в промасленной бумаге здесь под полом, раз они невидимые, их и без того никто не найдет, что невидимо, то в безопасности.

— Если так посмотреть, — он в самом деле сказал: «Если так посмотреть!» — ты, конечно, прав. — Он произнес это вполоборота ко мне, мимоходом, уже направляясь к двери, но вдруг замедлил шаг, повернулся и продолжал: — Ты понимаешь, не все на этих картинах невидимо; какие-то указания, знаки, намеки, — знаешь, этакие направляющие стрелки — там все же можно увидеть, но главное, то, что на самом деле важно, невидимо. Оно там, но невидимо, если ты меня понимаешь. Когда-нибудь, не знаю точно когда, в другие времена, все станет видимым. А сейчас хватит спрашивать, хватит болтать, ступай домой.

— А ты?

— Я тоже пойду домой.

На прощание он все же мне улыбнулся, прижал к себе папку и вышел из кабины. Я мельком посмотрел ему вслед и видел, как он шел к крутому склону дюны, сначала нерешительно, затем торопливо, сильно наклонившись вперед.

Рокот там на отмели — это был прилив. Море, пенясь, перекатывало через замыкающие протоки песчаные валы, пузырчатыми языками набегало на пологую отмель и заполняло лужи и промоины, оно несло с собой водоросли и ракушки, выворачивало плавник, стирало следы морских птиц, стерло и наши следы и все настойчивее с севера атаковало берег, а потом и сушу, в быстром охвате отрезав серо-бурый участок, подбираясь все ближе к полуострову.

С улитками покончено, поздно собирать улитки для Хильке. Когда я вышел из кабины, доктора Бусбека уже нигде не было видно. Я пересек полуостров и пошел по пляжу, все время описывая дуги: навстречу набегающим волнам и спасаясь от них, едва они, пенясь по плотному песчаному грунту, грозили до меня добраться. Берег. Море. Но сперва все вперед к красному маяку, вверх по откосу, через дамбу и снова вниз, на кирпичную дорожку, мимо шлюза и мимо облезлого столба с табличкой «Ругбюльский полицейский пост». Старая бесколесная тележка, где я прятался в раннем детстве, казалось, еще глубже ушла в землю, поднятое кверху дышло подгнило, в нем появились длинные трещины, а на самой середке щелястой платформы проломилась доска. Итак, мимо тележки и мимо сарая тоже, но, дойдя до каменных ступенек крыльца, я остановился, вынужден был остановиться, потому что надо мной в проеме двери, увеличенный перспективой по меньшей мере до семисполовинойметрового роста, стоял отец — совсем как в тот день, когда мы привезли на тачке Клааса, — стоял и ждал, полностью, так сказать, все заслоняя, и тут уже мимо не пройдешь. И пока он, неподвижно застыв, сверху глядел на меня, не отстраняясь, не протягивая руки, без проблеска выражения на деревянном лице, он словно бы вырастал все выше и становился все грознее, так что я не решился поднять на него взгляд, а, опустив глаза, уставился на тупые, белесые от сырости носки его башмаков и выпачканные глиной краги — как он только носил эти краги, да ему еще нравилось их носить! — и тут я обнаружил, что петли и концы его аккуратно завязанных бантом шнурков точь-в-точь одной длины. Ему доставляло удовольствие аккуратно завязывать шнурки, как доставляло удовольствие наблюдать, какое беспокойство и тягостную неуверенность он вызывает у другого человека единственно таким вот упорным выжиданием, от которого всякому становилось не по себе.



Что он знает? В чем мне признаваться? Я уставился на его башмаки, съеживаясь в комочек и становясь мягким как воск от его молчания, и, когда он довел меня до размеров пятака, башмаки в рамке двери шевельнулись, сдвинулись, повернулись на сорок пять градусов, выставив свой смехотворно-кургузый профиль, да и лицо отца предстало теперь в профиль, он стоял, прислонясь спиной к косяку, то есть не только открывал мне путь, но всей позой своей приказывал мне войти. Я прошел мимо него в дом. В прихожей я остановился и слышал, как он повернулся.

— В контору, — скомандовал он. И я пошел вперед, в тесную контору, значит, предстоит разговор.

Вначале он ограничился тем, что, сверля меня своим взглядом провидца, читал в моем лице, но, как видно, прочитанного оказалось недостаточно. Тогда он сел спиной к окну и наудачу велел:

— Рассказывай! — Но как отвечать на такое приказание? — Рассказывай, — повторил он. — Давай рассказывай, что ж ты молчишь? — Я уже понимал, что он чего-то от меня добивается, но чего? — Рассказывай! Не прикидывайся, рассказывай! — Итак, признаваться, рассказывать значило для него признаваться. — Ты больше знаешь, — сказал отец, — больше, чем мне рассказываешь. Я считал, мы с тобой уговорились работать вместе? Так что ж ты?

Он встал, заложив руки за спину, не спеша приблизился ко мне, тут уж можно было предвидеть дальнейшее, однако он так долго медлил с оплеухой — призванной скорее поощрить, нежели наказать, — что в конце концов все же застал меня врасплох. Отец в самом деле поверил, что оплеуха подействовала на мою память поощряюще, оживила ее, и, успокоенный, вернулся на свое место.

— Ты же все время там торчишь, — сказал он, — весь день околачиваешься в Блеекенварфе и все видишь, рассказывай!

Раз он так на этом настаивает, что ж, пожалуйста!

— Вчера в Блеекенварфе пекли пирог с крошкой, доктор Бусбек сидел на солнце и читал, мы с Юттой забрались в пролетку, знаешь, старую, в сарае, а Пост сел на козлы и так бесился, что даже кнут сломал…

Всякую ерунду, какую только мог откопать в памяти, выложил я ему: что однорукого почтальона Бродерсена угощали чаем, что Дитте после обеда спала, что мы погнали уток с пруда в ров. Как терпеливо выслушивал отец даже такие пустяки! Но затем вдруг:

— А ты ничего не забыл?

— Про дождь? — заикнулся я.

— Про хлюпика, — отрезал он, — про этого Бусбека, он что-то вынес, похоже, что папку. Он вынес ее из дому и пошел к полуострову, ты же там был. Если у тебя есть глаза, ты не мог его не видеть.

— Ах, ты о нем, — протянул я, — ну как же. Он пошел через дюну, — сказал я, — чего-то спешил, в кабину торопился, он заходил туда, может, хотел что спрятать.

— Ты думаешь? — спросил отец.

— Он довольно долго там пробыл, — сказал я, — может, что и спрятал под половицами.

— Под половицами?

— А больше там негде спрятать.

Отец какое-то время молчал, затем проговорил!

— Запрет — это ему нипочем, он все время работает, втихую. Но я его накрою, на этот раз он от меня не уйдет. Накрою его или его мазню, и тогда уж ничто ему не поможет. Я покажу, что запреты существуют для всех без исключения и для него тоже: это мой долг. В кабине, говоришь, под половицами?

— Очень может быть, — сказал я. — Больше там ведь негде спрятать.

Отец встал, прошел мимо меня к окну, стал что-то делать за моей спиной, я без труда догадался что: судя по звуку, он ножом соскабливал присохшую грязь со своих краг. Но я не смел обернуться, стоял и прислушивался к звукам за моей спиной, пока их не заглушили более громкие звуки, ворвавшиеся к нам из кухни: мать включила радио.

Сперва будто полчища кузнечиков запрыгали по гофрированному железу, потом что-то завыло и засвистело, потом кто-то запустил электродрель, и наконец раздался голос, но слов нельзя было разобрать, пока мать не покрутила ручку настройки, тут голос стал ясным; уверенный, чуть ли не радостный, он разносился по всему дому. В общем, сообщали, что Италия объявила нам войну, это сочли нужным марионеточный король по имени Виктор Эммануил и высокопоставленный болван по имени Бадольо. Но мы не должны тревожиться, полагал голос, не должны огорчаться, что бывший товарищ по оружию и т. д., ибо только сейчас, предоставленные самим себе, можем мы показать миру, на что мы способны, только сейчас, избавленные от необходимости оглядываться на ненадежного союзника, можем мы в полную меру проявить присущую нам доблесть. Так полагал голос. В нем звучало облегчение. В нем звучала убежденность. А уверенности в нем и так было больше чем надо.