Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 115

Он насвистывал за работой. Насвистывал и поторапливал нас и, быть может, поэтому не слышал повизгивания, вдруг донесшегося из-за торфяных башен; собственно, я тоже ничего не заметил, первой услышала женщина, и она было насторожилась, но снова занялась работой, пока наконец не сделала нам знак, призывая к тишине. Тут и мы услышали доносившиеся из-за поваленных торфяных башен повизгивание и равномерные глухие стоны. Леон крикнул, но никто не отозвался. Он снова крикнул, но с тем же успехом, и тут уж мы двинулись вниз, медленно пробираясь среди причиненных обстрелом опустошений, неизвестно чего ожидая или к чему готовясь, и там, где кончились шпалеры, наткнулись на Клааса. Он лежал на спине. Он не двигался. Он даже не поглядел на нас. Лицо его осунулось. Ладони были раскрыты. Голова покоилась на высохшем торфяном кирпиче. Его ранило в живот. На нем была портупея, но нет, не то я говорю: снаряд угодил туда, где должна была находиться пряжка от ремня, пятно крови было больше цветка цинии.

Вот что я прежде всего должен установить, вспоминая все это, а уже в следующую очередь поражает меня спокойствие, с каким мы поначалу стояли вокруг: ни крика, ни трагического «Нет!» или «Нет-нет!», никто в ужасе не бросился на колени, никто не окликнул раненого, не стал ощупывать или лихорадочно осматривать его рану, мы только стояли не двигаясь, точно было уже поздно.

Леон нагнулся первым и начал сметать с Клааса покрывавшие его торфяную пыль и мусор. Он тщательно его почистил и словно бы этим удовлетворился. Я делал то же самое и принялся окликать Клааса, но он меня не слышал. Тогда Хильда Йзенбюттель подняла меня, прижала к себе, а затем стала что-то шептать бельгийцу, видно его во все посвящая и советуясь с ним, в результате чего он опустился в карьер, оделся и вернулся с тачкой. Он остановил тачку рядом с Клаасом. Почистив ее, он расстелил в ней свой френч. Осторожно поднял он Клааса и так уложил, что голова его утыкалась в наклонную спинку тачки. Я сказал:

— К художнику. Отвезите его к дяде Нансену, он так хочет.

Но женщина покачала головой.

— Как же это получилось? — растерянно повторяла она. — Ему надо домой, малыш, ничего не поделаешь. Не волнуйся, ему надо домой.

— Но Клаас, — возразил я, — Клаас хочет, чтобы мы отвезли его к художнику.

— Ему надо в лазарет, — сказала Хильда, — сперва домой, а потом в лазарет. Как же это получилось, боже мой!

Она показала в сторону Ругбюля, бельгиец кивнул и ухватился за ручки, мне была поручена корзинка. Тачку подбрасывало. Большое деревянное колесо с железным ободом то и дело заедало, оно подскакивало на травянистых кочках, вязло в мягком грунте, у Клааса душу вытряхивало, он дрожал всем телом, голова скатывалась вбок или свисала, покачиваясь, со скошенной спинки тачки, так же свисали руки и, болтаясь, волочились по земле. Из уголков его рта сочилась кровь, и кровь застыла крестообразно на одном виске.



Бельгиец надрывался: он приподнимал тачку, упирался и надавливал, он тоже дрожал всем телом, его шейные мускулы вздулись, спина напряглась, он глаз не спускал с Клааса, и каждый толчок, казалось, отзывался во всем его теле.

Мы направились к дамбе и обошли ее понизу. Время от времени бельгиец останавливал тачку, и тогда Хильда Изенбюттель оправляла Клааса или разглаживала лежащую под ним куртку. Стоило нам остановиться, как они начинали перешептываться. Не хочу ли я побежать вперед? Нет. Не хочу ли я предупредить дома о том, что произошло? Нет. Не попрошу ли я отца выйти навстречу, так как мы чересчур медленно двигаемся? Нет. Я предпочел тянуть за лямку, которая праздно лежала на тачке, и тогда они с благодарностью надели ее мне через плечо; я согнулся в три погибели, а сам не переставая думал о шлюзных воротах, о Йосте и Хайни Бунье, от которых удрал. Отсюда не было видно, ждут они меня или нет.

Клаас сохранял спокойствие. Удивительно, до чего непринужденно он лежал. Увечная рука, которую он теперь носил в простой повязке, все время соскальзывала и тащилась по земле, и женщина брала ее и клала ему на грудь; я как сейчас это вижу и вижу темные глаза бельгийца, его искаженное от напряжения лицо.

Как описать наше возвращение домой, держась чистой правды, когда меня все время тянет что-то прибавить или о чем-то умолчать? Я слышу, как визжит колесо тачки. Чувствую, как лямка впивается мне в плечо. Вижу, как приближается Ругбюль, красный кирпичный домик, сарай, старая тележка с задранным вверх дышлом. Мой Ругбюль. Но нет спасения, мы подходим все ближе, а ведь мне надо еще многое упомянуть, в частности рассказать о причинах нашей медлительности — это растущая усталость бельгийца и мой страх, который чего только мне не нашептывает, — но мы уже катим по деревянному мостику, отсюда видны шлюзные ворота, на шлюзных воротах никого нет, никто меня не ждет, целясь из рогатки. Мы проехали мимо шлюза, мимо таблички и тележки — вот-вот, думалось мне, Клаас встанет, вот он поймет, где он и куда мы его везем, и я только и ждал, что он скатится с тачки, а там вскочит и помчится в торфяное болото, свое дневное убежище, с тех пор как он исчез из Блеекенварфа; но брат по-прежнему лежал на тачке, он не поднимался и даже краешком глаза не глянул, когда мы остановились перед крыльцом.

Хильда Изенбюттель вошла в дом. Бельгиец уселся на каменную ступеньку и стал негнущимся указательным пальцем обшаривать карманы в поисках припрятанного окурка, но ничего не нашел и вдруг указал на свой френч, лежавший под Клаасом. Ну конечно, окурок там. И он махнул рукой, дескать, ему не к спеху. Он с опасением указал на Клааса и только руками развел. Он ни слова не произнес и объяснялся со мной жестами: все, что от него зависит, он сделал бы для моего брата, но здесь, а тем более от него трудно чего-либо ждать, перевозку он еще мог взять на себя, но в остальном совершенно беспомощен — в его-то положении. Он напряженно прислушивался к тому, что происходит в доме, по всему было видно, что он рад бы уйти. Он охотно поднял бы свесившуюся руку Клааса, но не решался дотронуться до нее, а тем более перед этими окнами. Я следил за Клаасом. Я все еще надеялся и ждал, что он убежит, улучив удобную минуту. Не пошевелился ли он? Не напряг ли ногу, готовясь к прыжку? Клааса бил озноб. По телу его пробегала дрожь.

Но тут на каменном крыльце показался отец, он вышел из дому в расстегнутом мундире и, не замечая приветствия военнопленного, остановился, изобразив на своем длинноватом лице нечто, для чего я не нахожу нужного слова, какую-то смесь упрека и отчаяния, во всяком случае, он не бросился к тачке, а продолжал стоять на верхней ступеньке, отчего казался выше ростом, и глядел на Клааса сверху вниз, как если бы давно предвидел это возвращение под отчий кров и даже пережил его наперед. Он колебался. Казалось, он проводит какое-то сравнение. А затем медленно, слишком медленно спустился со ступенек, обошел вокруг тачки до того, как остановиться у задней стенки, неизвестно зачем тронул Клааса за плечо, но так и не заговорил, не окликнул его в своем беспомощном молчании. Свесившуюся руку Клааса он все же поднял, согнул в локте и прижал к его груди. Между тем Хильда Изенбюттель, вышедшая вслед за отцом, развязала косынку, тряхнула волосами и все продолжала себя спрашивать, как это могло произойти. Бельгиец стоял, готовый к услугам. Отец приказал ему взять Клааса за ноги, а сам ухватил брата за плечи. Вместе они отнесли его в дом и кое-как дотащили до гостиной. И здесь уложили на серую кушетку.

Отец и не заметил, как Хильда Изенбюттель и Леон обменялись взглядом и ушли, не простясь; он стоял перед Клаасом и прислушивался, ожидая хотя бы внятного вздоха в ответ на свое вопросительное стояние. Он чувствовал себя наедине с Клаасом и хотел ему что-то сказать. По-видимому, нечто важное. Но брат не открывал глаз. Отец осторожно придвинул себе стул и поставил его у изголовья кушетки. Он сел и склонился над Клаасом, а спустя немного взял его руку, эту изувеченную, перевязанную руку, и стал внимательно ее разглядывать. Он не выпускал ее из своих рук. Губы его шевелились. Все еще тяготясь молчанием, он вдруг произнес вслух: