Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 103 из 115

Покуда Ганзи. набрасывал тучи, сдвигал и разрывал их, в комнату, не постучавшись, вошли новые гости: два парня и низкорослая черноволосая девица; не ожидая приглашения, они разделись, налили себе вина, сели куда попало и стали следить за Ганзи, который, покончив с тучами, стал придумывать название картине: «Пророк встречает на побережье птицу сверхъестественных размеров».

— А теперь, шествуя по стопам космического декоратора Нансена, мы постараемся разобрать, что есть первозданного в человеке.

Он уже хотел приступить, но не принял в расчет меня — я, впрочем, тоже не принял себя в расчет, так как совершенно неожиданно услышал свой голос.

— Что ж, все это занятно и мило, вот только с перспективой у тебя не ладится. — Когда же Ганзи озадаченно на меня уставился, я вскочил и, подойдя к мольберту, стал показывать его погрешности по этой части. Ганзи сдержался, только глаза у него сузились, он подавил желание сказать то, что вертелось на языке, а вместо этого попросил вина и отпил глоток. — У космического же декоратора, — продолжал я, — все в порядке: во всем и везде.

— Так, еще что?

— А птица, — продолжал я, — в нее попросту не веришь, тогда как у штукатура все представлено самым убедительным образом. Я хочу сказать, что его фантастические образы кажутся нам старыми знакомыми и действуют они сообразно своей природе, тогда как по этой птице видно, что высидеть что-либо она не способна.

— А больше ты ничего не придумаешь?

— Преломление света, — продолжал я, — у оформителя витрин всегда не случайно, все у него оправдано и вытекает одно из другого — здесь же я ни в чем не вижу внутренней необходимости.

— Что ж, прекрасно, но я не пойму, к чему ты ведешь? Пора закругляться!

Я оглянулся на Клааса, но Клаас уставился в землю; я поискал глазами Ютту — она явно избегала моего взгляда и не собиралась на него отвечать.

— Дело в том, что я его знаю.

— Знаешь? Кого же это?

— Нансена, великого декоратора пейзажей, знаю почти все его работы, я не раз видел, как он их пишет: такого рода цикл, как твой, ему, понятно, не осилить, но свое дело он делает как следует, тут не придерешься.

— Ты по существу говори, не наворачивай, — сказал Ганзи и осушил свой стакан.

— До тебя ему, конечно, далеко, — продолжал я, — но, когда ты его высмеиваешь, надо, чтобы это как-то сходилось. Или ты считаешь, что это не обязательно?

— До чего же он потешный! — пришла в восхищение Дорис.

— Очень уж ты, я смотрю, заносишься, — съязвил Ганзи, — похоже, Нансен когда-то купил тебе мороженое на палочке или разрешил таскать его папку. А ведь я тебя видел на выставке, и знаешь, что мне пришло в голову? Я подумал: вот идеальная модель для Нансена, конечно, для определенного сорта картин вроде: «Молодой человек на сенокосе».

Тут уже и у Клааса нашлось что сказать:

— Давай садись, Зигги! — сказал он. Но не мог же я просто смолчать.

— Ты будешь смеяться, — сказал я, — но я и в самом деле ему позировал, потому и знаю, как он пишет, его манеру. И если ты хочешь уничтожить Нансена его собственной манерой, надо, чтобы это было на что-то похоже.

— Ненавижу, когда повторяются, — ввернул Ганзи, а Дорис все с тем же восхищением:

— Он уморителен. Вот бы с кем я не отказалась в темноте картины смотреть!



Я промолчал. Молча прошел мимо Ганзи, и все следили за тем, как я, присев на корточки перед его циклом «Восстание кукол», принялся с нарочитой медлительностью разглядывать отдельные работы. Итак, кукольный народец, куклы из подгрудка: треугольные лица, приплюснутые шарообразные лица: точка, точка, запятая, минус, рожица кривая… Руки, сгибающиеся в любой точке, ноги, которые можно завязать в два узла, эластичные, пятнистые, но явно бессмертные тела. Куклы взбираются на фабричную трубу и занимают ее. Они взорвали водонапорную башню, разрушили мост, сбросили поезд с рельсов, сорвали флаг с какого-то здания. Вырыли могилу. Куклы под пронизывающим ветром. Куклы на полигоне. Куклы заковывают спящую девушку в кандалы: Дорис, разумеется. Они убегают от волчка, гарцуют на петухе и одновременно двенадцатью ножницами препарируют мягкое кресло.

Покуда я рассматривал картины, все глядели на меня, не произнося ни слова, я слышал только их дыхание и легкое причмокивание, с каким они сосали свои сигареты. Наконец я поднялся, медленно повернулся к Ганзи, который смахнул со лба свои жидкие волосы и насмешливо выжидал.

— Садись, Зигги, — снова подал голос Клаас.

— Ну, что скажешь? — спросил Ганзи.

— Знаменательно, — сказал я. — Все это очень знаменательно.

— Не для меня.

— Одно меня удивляет, — продолжал я, — откуда это похлопывание по плечу, этот пренебрежительный тон, это презрение, когда речь идет о старике? Для него у вас не находится ничего другого. Вы кажетесь себе неизмеримо выше: скажите на милость, он уже и это знал, видел, владел этим.

— Нечего меня поучать насчет Нансена.

— Мне, однако, кажется, что тебе известно далеко не все.

— Так вот, послушай меня внимательно, сынок, — сказал Ганзи. — С моей точки зрения, это как раз вреднейший случай: фольклорные мотивы, не правда ли? Ясновидение и политика.

— Однако ему запрещали работать, — возразил я. — Тебе, должно быть, не известно, что его живопись была под запретом, сотни его картин уничтожены.

— Вот это-то для меня и загадка в Нансене, — сказал Ганзи, а я:

— Разве это не говорит в его пользу? Но ты, конечно, все понимаешь лучше, чем кто другой.

— Во всяком случае, понимаю то, что для меня важно: например, понимаю, что мне отвратно в тебе.

— То же самое и я, но одно мне непонятно: то, что вы так все себе облегчаете, критикуете, не потрудившись понять, с кем и о чем вы спорите.

Я мог бы многое ему выложить, но до этого не дошло: не успел я опомниться, как Ганзи, подняв колено, пнул меня пониже живота; от внезапной боли я весь скрючился, как его пророк на побережье, и, занятый своей болью, не углядел, как он тут же нанес мне еще два хорошо рассчитанных, не сказать чтобы катастрофических, но точно нацеленных удара, один снизу, прямиком в Подбородок, и другой по затылку, что называется пославший меня на пол.

При падении запомнились мне красные пятна; красные пятна, приплясывая, надвигались на меня, я узнал в них обрезки красной велосипедной камеры, которыми Ганзи чинил свои резиновые сапоги, они, казалось, наплывали с темного заднего фона, чтобы вращаться вкруг меня; падая, я услышал крик, но так и не определил, кто кричит. Спор на этом закончился, фильм оборвался, истощилось и гостеприимство Ганзи, ибо когда я открыл глаза, то не увидел пожелтевших обоев в Ганзиной комнате, изображающих охотничьи сцены, — подбитых уток, падающих в камыши; меня окружала полная темнота и запах хлора, по-моему, хлора.

Я лежал в шезлонге с закутанными в одеяло ногами. Голос Клааса произнес: — Он спит. — Голос Ютты откликнулся: — Ну и пусть спит. — И снова голос Клааса: — Давай, вернемся к ним. — Они старались ступать бесшумно и тихонько закрыли дверь, но я их слышал, я лежал в темной комнате и собирался уйти, не простясь. Был полдень или вечер? И куда деваться? Обратно в Ругбюль? Или наняться на рыболовное судно, идущее в Гренландию? А может, уехать в Страсбург и зачислиться в иностранный легион? Или разыскать оба пыльника, явиться добровольно и для начала узнать, что им известно и какие у них намерения на мой счет?

Я лежал и думал, перебирал и взвешивал имеющиеся у меня возможности; особенно занимал меня проект зайцем пробраться в Америку, переменить имя, скажем, на Зиг О’Йепсен, заработать кучу денег, открыть художественную галерею и, собрав вокруг себя тамошних молодых художников, устраивать с их помощью выставки национальной живописи, где после президента выступать буду я, — к счастью, из этого культурно-просветительного фильма ничего не вышло.

Много чего перебрал я в мыслях, ни на что не решаясь, время уходило, а я все не вставал, не покидал ни темную комнату, ни квартиру Клааса, напротив, старался отвлечься от подтекающего крана, откуда капало, капало через все мои планы и через голову, который все что-то считал и отсчитывал, подводя итоги, и, насчитав до восьмидесяти с лишним, я уснул глубоким и вместе тревожным сном, готовый к тому, что вот-вот Клаас, или Ютта, или даже Ганзи придут меня будить.