Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 117



Мы с ним продолжали ходить на море. Иногда на обратном пути мы в одном и том же киоске пили газированную воду Продавец с большим любопытством присматривался к дяде Юре и однажды не выдержал:

— Извини, друг, но я интерес имею — ты пошел в отца или в мать?

— В тетку, — довольно спокойно ответил дядя Юра и поставил опустевший стакан на стойку. Мы пошли.

— Как в тетку? — раздался за нами недоуменный голос продавца. Дядя Юра промолчал, а я почувствовал ужасную неловкость, отчасти и за глупость земляка.

С баскетбольной площадкой граничил сад какого-то частника. Сад был огорожен колючей проволокой. По ту сторону проволоки росла мушмула. Одна ее ветка, усеянная желтыми, уже усыхающими плодами, тянулась в сторону школьного двора. Но ветка росла слишком высоко, дотянуться до нее мог только дядя Юра. Я его однажды попросил об этом. Даже он с трудом дотянулся до ветки и так ее согнул, что звездочки мушмулы запрыгали возле моих глаз. Я так любил тогда мушмулу! Я стал поспешно срывать и отправлять в рот ее плоды. Дядя Юра тоже осторожно отправил в рот мушмулу.

Видно, он ее никогда не пробовал. Может, с непривычки она ему не понравилась.

— Затейливый вкус, — сказал он и сплюнул косточку Теперь он продолжал держать ветку только для меня.

— Дядя Юра, вы любите баскет? — почему-то спросил я у него. Вероятно, это было выражением тайной благодарности за то, что он с некоторым напряжением продолжал держать ветку только для меня.

— Ненавижу, — вдруг сказал он. Я замер от удивления.

— Так зачем же вы играете?

— Ты этого не поймешь, — ответил он задумчиво. — Баскетбол — единственное место, где я чувствую себя человеком.

Мне стало грустно, а обглоданная ветка радостно взлетела вверх. На следующий год ленинградские баскетболисты снова приехали и тренировались на той же площадке. Но дяди Юры с ними не было.

— А где же дядя Юра? — спросил я у одного из них.

— Юра умер, — вздохнул он, — говорят, какая-то болезнь. Но, по-моему, от тоски.

Что-то обрушилось внутри меня, и в ту же секунду я почему-то подумал, что другие этого не должны заметить, это стыдно.

Через несколько минут я тихо встал и ушел домой.

С тех пор никогда в жизни я не интересовался баскетболом.

Ночной вагон

Поздно ночью вышел из купе и прошел в тамбур покурить. Вместо урны в углу стояла железная плита нешуточной толщины, вогнутая в виде ковша. Кто ее согнул? Я решил, что только сила распада могла так ее согнуть. Последнее унижение военно-промышленного комплекса.



Разбитый поезд грохочет и дрыгается во все стороны. Вдруг кто-то с хамской силой хлопнул меня по спине. Я на секунду задохнулся. Сколько можно терпеть, взвыла душа, или сейчас или никогда! Я швырнул окурок, сжал кулаки и резко развернулся. Никого. Ударивший исчез. Так! Я всегда говорил, что готовность к драке — лучший способ избегнуть ее.

Но тут я догадался, что дело в другом. Это яростно распахнувшаяся дверь, ведущая в другой вагон, грохнула меня по спине. Куда деть готовность к отпору? Я в бешенстве захлопнул ее. Она с не меньшим бешенством снова распахнулась. Я еще раз гневно захлопнул ее. Она с еще большей гневностью вымахнула на меня, стараясь сбить меня с ног. Но я, как опытный боксер, сделал нырок, и она просвистела мимо. Я ее снова захлопнул. Она снова ринулась на меня. Это повторялось девять раз. Дважды мы сцеплялись в клинче. Наконец, на девятом раунде, уже теряя дыхание и при этом тревожно понимая, что дверь дыхание не теряет, я ее так двинул, что она с грохотом закрылась и больше не распахивалась. Можно сказать, что я ее послал в нокаут.

Удовлетворенный своей победой, я снова закурил и успокоился. Эта моя борьба с одушевленной дверью напомнила мне давний случай из времен советской власти. Гуляю с одним диссидентом в лесу. Внезапно он споткнулся о корень, торчавший над тропой, и растянулся.

— Проклятое КГБ! — воскликнул он, падая, видимо, в момент падения уверенный, что этот корень подсунули чекисты.

— Откуда они знали, что мы здесь пройдем? — спросил я, смеясь.

— Они все знают, — бормотнул он, сердито отряхивая брюки, но уже явно понимая, что погорячился.

Однако мы попали из огня да в полымя. Такого раскуроченного поезда я еще никогда не видел. В купейном вагоне не только не предлагали чай, но вообще не было кипятка. Даже остывшей кипяченой воды. Дверь в наше купе не запиралась ни изнутри, ни снаружи.

Проводница нам выдала белье, блондинистое происхождение которого еще можно было угадать за стойкой смуглостью. Маленькие, детские подушки и явно укороченные простыни. Кто их так старательно укоротил? А может, хозяева поезда обменяли по неведомому бартеру свое вагонное белье на белье из сиротского дома? Лежать под этой укороченной простыней, глядя на свои голые неподвижные ступни, было неприятно, словно ты стал мертвецом, при этом почему-то не утратившим эстетическое чувство.

Весь день по вагонам шныряли бродячие торговцы. Просветительской работой почему-то занимались глухонемые. Они молча (а как еще?) просовывали в нашу вечно приоткрытую дверь купе пачку газет или книг, клали на нижнюю полку и уходили, давая нам время самостоятельно решить вопрос о нашем просвещении. Очень мило и демократично. А главное — колоссальная доверчивость. Забирая их назад, они не проверяли ни количество газет, ни книг. Однако это опасный признак. Если в стране перестали воровать книги, значит, воруют все остальное. Философский вопрос.

Кстати, о кражах. Забавный случай из жизни талантливого восточного поэта. Через несколько лет после войны он впервые приехал в Москву и поступил в Литературный институт. Посещая своих московских друзей и подходя к подъездам их многоэтажных домов, он неизменно снимал калоши, как перед входом в саклю. И что интересно, калоши ни разу никто не спер. К этому времени в Москве уже не носили калоши. Можно было уже тогда задуматься о тайнах рыночной экономики. Но никто не задумался. А наш знаменитый поэт, хотя тогда он еще не был знаменитым, написал цикл стихов о величайшей честности москвичей.

— Не то что люди, даже собака ни разу не стащила калоши, — говаривал он, забывая, что голодная собака может польститься только на кожаную обувь.

Однако вернемся к приношениям наших глухонемых культуртрегеров. К газетам я не притрагивался, потому что сразу заметил, что они не свежие. Но пачки глянцевитых книг перебрал в руках. Ни одного знакомого имени автора. То ли они влезли в мою эпоху, то ли я нахально продолжаю жить в их эпохе.

Глухонемые возвращались и, естественно, ничего не говоря и даже не пытаясь пальцами объясниться, бодро схватывали свой товар и следовали дальше.

Их бодрость и отсутствие хотя бы мимических упреков, создавали подозрение, что их интересует не продажа книг или газет, а точная статистика способных или желающих читать. Вероятно, именно за это им платили деньги. Кому-то это было нужно. Но кому? Вообще такого скопления глухонемых в одном поезде (чуть не сказал в одной стране), я никогда не видел.

Необычайная бодрость глухонемых тоже вызывала подозрения. Такая бодрость свойственна заговорщикам. А что, если в стране зреет заговор глухонемых с целью захвата власти? Кстати, заговор глухонемых очень трудно разоблачить. Для этого нужны глухонемые стукачи, пользующиеся доверием глухонемых заговорщиков и одновременно доверием чекистов, понимающих язык глухонемых, но отнюдь не являющихся таковыми.

Все возрастающие признаки глухоты и немоты правителей могли глухонемых привести к мысли, что этому процессу надо дать логическую завершенность и в России должна воцариться династия глухонемых… Чем короче мысли оратора, тем длиннее его жесты…

Впрочем, надо сказать, что кроме глухонемых появлялись продавцы чебуреков, горячей картошки, фруктов и даже огненных раков, которых я уже множество лет в глаза не видел. Вероятно, раки возродились от всеобщего одичания.

Но мы ничего не брали. Ели традиционную курицу, прихваченную из дома вместе с большой бутылкой сомнительного московского нарзана. Я что-то не слышал о нарзанных или боржомных источниках под Москвой. А между тем эти напитки (вероятно, созданные искусственно) намного шире, чем раньше, продаются в Москве. Власти, кажется, ненавязчиво внушают населению: подумаешь, обойдемся без Кавказа!