Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 118



– Ну же, малый! Почему бы тебе не послать куда подальше все твои переживания? Хотя бы на минуту. Посмотри, какие девахи – свихнуться можно!

На что Онофре отвечал, мягко улыбаясь:

– Не дави на меня, Одон. Веселье меня утомляет.

Одон Мостаса не был мастером по части разгадки парадоксов и покатывался со смеху. Он не верил, что Онофре говорит сущую правду: развлечения требовали от него невыносимой затраты энергии – только ценой сверхчеловеческих усилий он мог бы на мгновение отвлечься от воспоминаний того страшного утра, когда в дом его родителей заявился необычный субъект. Его привез из Бассоры в своей двуколке дядюшка Тонет. На субъекте был потрепанный сюртук, галстук с широким узлом и цилиндр, в руках он держал кожаную сумку, набитую доверху какими-то бумагами. Он с опаской продвигался к дому, стараясь не ступать ногами в лужи. Его пугало все: и разбросанные тут и там сугробы плотно сбитого грязного снега, еще оставшиеся с зимы, и птичка, сидевшая на ветке дерева и трепетавшая крылышками. Войдя в дом, он церемонно представился и, зябко поеживаясь, сразу направился к очагу с горящими углями. Через открытую дверь в дом проникало февральское солнце; его яркие, но холодные лучи доходили до середины комнаты и остро, словно отточенным карандашом, оттеняли контуры предметов. Субъект начал свою речь издалека: в данный момент он представлял сеньоров Балдрича, Вилаграна и Таперу. Сам он Служил помощником в одной юридической конторе Бассоры и попросил хозяев не усматривать ничего личного в том, что он собирался им сообщить.

– Я чрезвычайно огорчен порученной мне неприятной миссией, которую я должен довести до конца. Такова уж моя профессия – исполнять приказания клиентов, – сказал он и тут же добавил: – Вы должны меня понять правильно…

Субъект сделал сочувственный жест рукой, непонятно кому предназначенный. Американец, в свою очередь, нетерпеливо передернул плечами, как бы говоря: «Пожалуйста, давайте наконец перейдем к делу». Помощник деликатно покашлял, и тогда мать Онофре вдруг засобиралась идти кормить кур.

– Мальчик пойдет со мной, а вы тут оставайтесь и спокойно поговорите о делах, – добавила она, глядя мужу прямо в глаза.

Но Жоан явно не хотел, чтобы они уходили.

– Лучше мы все вместе послушаем этого сеньора, – попросил он.

Помощник юриста потирал руки, бесконечно откашливался, точно дым тлеющих углей раздражал ему горло. Наконец тихим, едва слышным голосом сообщил Американцу следующее: его доверители решили подать на него в суд, предъявив иск по обвинению в мошенничестве.

– Это серьезное обвинение, – проговорил Американец. – Попрошу вас объясниться.

Помощник юриста начал давать путаные и бестолковые объяснения. По всей видимости, говорил он, Жоан Боувила представился деловым кругам Бассоры как очень богатый делец из Вест-Индии. В своем чудесном наряде из белого льна он нанес визит всем промышленникам и финансистам, давая понять, что ищет надежное помещение своего капитала. Под этим предлогом на его счета стали поступать предоплаты, займы и даже пожертвования. Так как время шло, а обещанное вложение капитала не последовало, сеньоры Балдрич, Вилагран и Тапера, чье предприятие по вине Американца понесло наибольшие убытки, решили предпринять соответствующее расследование – так объяснял помощник. Расследование велось в разумных, соответствующих такому щекотливому вопросу рамках. В результате на свет выплыло то, о чем уже все догадывались: сеньор Жоан Боувила не имел ни реала за душой.

– Это настоящее мошенничество, – подвел итог помощник и, побледнев, тут же поспешил добавить: – Категоричность данного заявления не имеет никакой тайной подоплеки и не содержит никакого морального осуждения с моей стороны. Я являюсь лишь инструментом в чужих руках и надеюсь, это обстоятельство снимает с меня всякую ответственность за то зло, которое оно может вам причинить.



Установившееся после его слов гробовое молчание прервала мать.

– Жоан, – проговорила она, – о чем говорит этот человек?

Наступила очередь Жоана Боувилы переминаться с ноги на ногу и откашливаться. Наконец он признался: все сказанное было чистой правдой. Он врал всем. На Кубе в то время не делался богачом разве что слабоумный, тем не менее Жоан Боувила не смог заработать даже того необходимого минимума, чтобы просто выжить. То немногое, что ему удалось накопить за первое время, когда у него еще сохранялось присутствие духа, пропало в одной колумбийской авантюре, рассказывал он, явно стыдясь своих слов. Затем ему удалось раздобыть некоторую сумму денег, и он тут же вложил ее в новое дело, заведомо жульнического пошиба, и опять прогорел. В конце концов он стал хвататься за любую грязную работу, от которой брезгливо воротили носы даже чернокожие рабы.

– В Гаване я мыл плевательницы, чистил прохожим ботинки, отдраивал отхожие места вот этими самыми руками, – говорил он с горечью.

Жоан был знаком со многими эмигрантами. Сначала они умирали с голоду, а уже через несколько месяцев бросали ему монеты, намеренно целясь в лужу, чтобы полюбоваться, как он, запустив туда руку по самый локоть, выуживает их из грязи. Так они развлекались за его счет. Он обгладывал рыбные кости, ел банановые шкурки и гнилые овощи. О других вещах он не хотел распространяться из чувства неловкости. В конце концов он сказал себе: «Все Жоан, хватит с тебя!»

– В моем распоряжении оказалось немного денег, – продолжал свой рассказ Американец. – Английские моряки дали мне их, чтобы я подыскал объект для удовлетворения их низменных страстей; на эту сумму, добытую ценой позора и унижений, я купил этот костюм, – он показал на свое платье из белого льна, – издыхающую обезьяну и билет на грузовое судно для проезда в отсеке для слива нечистот. Так я вернулся домой.

Незадолго до отплытия он назанимал еще денег, прекрасно зная, что не сможет их отдать, и одним дождливым вечером ступил на борт судна. Но прежде ему пришлось раздеться догола и натереть тело и лицо дегтем, чтобы не быть узнанным своими кредиторами, если вдруг случится с ними столкнуться.

– Таким недостойным для белого человека способом я сделался неузнаваемым, – продолжал Американец, – и обошел улицы Гаваны, в последний раз ступая по этой обетованной земле, которая обернулась для меня рабскими цепями и унижением.

Пока корабль не вошел в территориальные воды Испании, он ни разу не мылся, не одевался и не покидал своего убежища. Последнее время он жил на деньги, оставшиеся у него после бегства с Кубы, а также добытые путем мелких краж и мошенничества. Однако рано или поздно все это должно было выплыть наружу, поэтому сделанное им горькое признание в действительности сняло с него тяжелый груз. В глубине души он даже радовался – наконец-то рухнуло это нагромождение лжи и подлогов. И все это он совершил не по испорченности или низости своей натуры, не из-за алчности, а всего лишь из неимоверного тщеславия.

– Но самое главное, – прибавил он, – я сделал это ради моего сына.

Сейчас он хотел только одного: сын должен понять, что его жизнь могла бы сложиться совершенно по-другому, если бы данный ему Господом отец не был таким ничтожеством, – понять и простить его за это. Между тем дело с кредиторами кончилось без дальнейших осложнений: поняв тщетность своих надежд вернуть все деньги сразу, Балдрич, Вилагран и Тапера отозвали из суда иск. В качестве компенсации они обязали Американца работать на них и регулярно вычитали из его заработка определенный процент в счет долга. Теперь Онофре старался забыть обо всем этом, но не мог. Он стал неумеренно пить, заделался завсегдатаем борделей, много тратил на кричащую безвкусную одежду. При этом никогда не влезал в долги и как чумы сторонился игорных домов. Онофре перестал расти: имея хорошо развитые плечи и крепкий торс и никогда не обещая быть высоким, он превратился в сильного коренастого юношу с почти квадратной фигурой и чертами лица, не лишенными приятности. Несмотря на сдержанность и замкнутость натуры, в общении Онофре старался быть любезным и искренним: всякого рода проходимцы, бродяги, проститутки, сутенеры, торговцы наркотиками, полицейские и их информаторы смотрели на него с обожанием, из кожи вон лезли, чтобы добиться его дружбы, – все инстинктивно, хотя он об этом и не догадывался, признавали в нем прирожденного лидера. Даже сам Одон Мостаса, у которого Онофре формально находился в подчинении, поддался его обаянию: он спокойно позволял Онофре играть в их дуэте первую скрипку, решать, что надо, а чего не надо делать, и улаживать с Арнау Пунсельей, то бишь Маргарито, все спорные вопросы. Эти непосредственные контакты только укрепили подозрения последнего. «Этот мальчик скоро заставит о себе говорить, – думал он. – Еще и года не прошло, как он с нами, а уже ведет себя словно петух в курятнике. Если я заранее не подстрахуюсь, то первая же оплошность с моей стороны приведет к беде. Надо бы с ним покончить, но я не знаю, как подступиться к этому делу, – размышлял он. – Нет, пока нельзя его трогать: он еще слишком мало значит и пройдет у меня сквозь пальцы, словно вода. Попытаться в чем-нибудь его уличить – все равно что ловить руками блох. А с другой стороны, не раздави я его сейчас, потом будет уже поздно с ним бороться». Он решил пойти иным путем, то есть попытаться добиться доверия Онофре, нащупать его слабое место. Он, будто конфетку, подсовывал ему любимую тему для разговоров: хвалил его вкус и восхищался его костюмами, которые Онофре шил на заказ. Как всякий неряшливый человек Маргарито ревностно относился к чужой элегантности. Онофре не догадывался о той ненависти, какую питает к нему его собеседник, и принимал все за чистую монету. Ему казалось, что они совпадают в пристрастии к хорошему покрою одежды и изысканности аксессуаров, и даже спрашивал у него совета, где купить галстук или ботинки. Он сделался завзятым денди: расхаживал по меблированным комнатам в кимоно из набивной ткани, доходившем ему до щиколоток, делал покупки исключительно на улицах Фернандо и Принсеса. Иногда его охватывала смутная тоска. В жаркие летние ночи, когда тело покрывалось липким потом и он никак не мог призвать сон, его била нервная лихорадка. Тогда он набрасывал на плечи кимоно и выходил покурить на балкон. «Что со мной происходит?» – удивлялся Онофре и не мог найти разумного объяснения, хотя мнил себя практичным, трезвым человеком. В действительности, как это часто случается со многими, он был не в состоянии дать себе оценку со стороны, поскольку видел лишь отражение своей личности и своих поступков в других людях. Таким образом, у него сформировалось ошибочное восприятие собственного «Я». При скрупулезном анализе это кажущееся целостным восприятие рассыпалось на обрывочные фрагменты, вызывая смутное неудовлетворение и новые душевные терзания. В памяти вставал образ отца, и Онофре ненавидел его за предательство тех призрачных мечтаний, которыми он подпитывал себя во время его отсутствия, и крушение тех надежд, которые существовали лишь и его воображении. Тем не менее он расценивал эти мечтания и надежды как свое неотъемлемое право и еще больше ненавидел отца. И сейчас он обвинял его в том, что отец лишил его этого естественного права, принадлежавшего ему по рождению. «Это из-за него я убежал из дому и оказался здесь. Именно он в ответе за все, что со мной может произойти», – думал Онофре. Но эта ненависть носила поверхностный характер: в глубине души еще теплилось восхищение, всегда испытываемое им к отцу. Сам не зная почему и не имея никаких доводов в поддержку этого убеждения, он был совершенно уверен, что его отец отнюдь не неудачник, а жертва тайного заговора, в результате чего отца несправедливо лишили состояния и того успеха, который должен был сопутствовать ему в жизни. Именно основываясь на этом убеждении, Онофре присвоил себе право возместить свою потерю и без обиняков завладеть тем, что по справедливости должно принадлежать ему. Потом эти нелепые идеи войдут в противоречие с его натурой и природой окружавших его вещей. Сейчас он был свободен в средствах, омерзительный пансион и воспоминания о Дельфине постепенно растворялись в вихре прожитых месяцев. Теперь у него были друзья, он пожинал богатый урожай успехов, и, когда ему удавалось забыть про мстительное чувство, испытываемое им ко всему миру, он ощущал полнокровный пульс жизни и был почти счастлив. И чтобы заглушить душевную горечь, в эти летние ночи он выходил на балкон и с жадностью прислушивался к знакомым звукам, доносившимся с улицы: стуку тарелок и супниц, звону стаканов, отрывистому смеху, крикам спорщиков, трелям щеглов и канареек в клетках, далеким звукам фортепьяно, экзерцициям начинающей певицы, упорному лаю собаки, мычанию пьяниц, прилипших к фонарным столбам, жалобам слепых нищих, которые просили подаяние Христа ради. «Я смог бы так простоять всю ночь напролет, – умиротворенно думал он, убаюканный звуками безликого в темноте города, и был не в силах покинуть свой наблюдательный пункт. – Да что там ночь! Целую вечность!» Но им снова овладевало страстное желание успеха. Лесть и подобострастие окружавшего его сброда были слишком жалки, чтобы смыть с Души оскорбление, занозой засевшее в памяти, ту печать позора, которая, как ему казалось, была оттиснута у него на лбу. «Я должен добиться большего, – убеждал он себя, – здесь мне не место. Если в ближайшем будущем мне не удастся ничего изменить, – думал он, – моя жизнь кончится и судьба сделает из меня еще одного проходимца». Как бы ни привлекала его легкая жизнь подонков и дешевых шлюх, разум настойчиво твердил: эти маргиналы, в сущности, живут взаймы, общество терпело их постольку, поскольку они были ему выгодны и избавиться от них было бы слишком дорогим удовольствием. Общество благоразумно держит их в определенных рамках, на расстоянии от себя, использует в своих целях и оставляет за собой право покончить с ними раз и навсегда, когда ему это будет угодно. Они же, в свою очередь, наивно считают весь мир собственной вотчиной только оттого, что носят за поясом нож и дешевые шлюхи якобы падают в обморок от одного их взгляда. Онофре все это понимал, однако у него не хватало силы воли покинуть это разудалое братство фанфаронов и веселых плутов. Он не мог отказаться от этой жизни, в которой начинал чувствовать себя словно рыба в воде. Так проходил день за днем, а он все откладывал на потом решение о радикальном изменении своего существования и смене покровителей. Подобные изменения происходят, как правило, по велению сердца, но Онофре этого еще не знал, а поскольку он решил больше никогда не влюбляться и не позволять себе отклоняться от намеченной цели ради женщины, у него отсутствовали побуждения романтического характера для того, чтобы преобразить свою жизнь. Так бы он и продолжал жить год за годом, потеряв ощущение мира, как это произошло с другими, и кончил бы тем же, что и они: был зарезан соперником, замучен в тюрьме или казнен на плахе, а может, и сам превратился бы в профессионального убийцу или алкоголика, если бы не ставший у него на пути Арнау Пунселья. В конце концов, ему пришлось измениться ради того, чтобы выжить.