Страница 17 из 27
— А судить все равно будут?
— Почему «все равно»?
— Ну, потому что я с вами хожу, помогаю…
— Так ты уходи. Милый мой, если т-ты только для суда нам помогаешь, тогда т-топай домой.
— Я хожу с вами не для суда!
— Ну, извини, з-значит, я тебя не так понял.
— Просто я думал, что судят преступников, а настоящий преступник никогда не будет помогать искать вам своего сообщника.
— Милый мой, ты не п-представляешь себе, как ты не прав. И попросил я тебя помочь просто потому, что думаю о т-тебе неплохо, понимаешь? И потом стихи у тебя хор-рошие. Больше ничего не написал?
— Нет.
Садчиков показал глазами на парня, который шел с забинтованным лбом. Ленька отрицательно покачал головой.
— Напишешь, — закурив, пообещал Садчиков. — Я отчего-то верю, что ты много напишешь.
— Когда на заводе писать? Там надо успевать поворачиваться.
— Ты знаешь, что такое им-мпульс? — спросил Садчиков.
— Знаю.
— Так где у тебя будет больше импульсов для т-творчества — на заводе, когда надо только успевать поворачиваться, или в полном спокойствии, дома, когда все тихо и птички щ-щебечут?
— Не знаю.
— А я знаю. Вот у меня когда б-башка особенно здорово соображает? Когда все решают минуты, когда очень т-трудно, когда надо принять только одно решение и оно должно быть точным. А если у меня много времени, оп-пасности никакой, так я тюфяк тюфяком. Что смеешься? Я верно говорю. У п-поэтов так же.
— У поэтов иначе.
— Не может быть.
— Может быть. Думать надо много, чтобы образ родился.
— Дома холодно д-думать, уж больно все со стороны выйдет.
— Нет. Сердце — оно и на заводе и дома одинаковое.
— Разное, — возразил Садчиков. — Завод — он т-только называется так холодно, а ведь это люди. Завод — это я условно говорю. Иди д-дома строй, коров дои, письма разноси, трубы чисти. Надо, чтобы ты людям не только про себя одного г-говорил, но и про них тоже. Ты смотри, кто о себе память оставил? Достоевский, Пушкин, Лермонтов. А как их ж-жизнь ломала! То-то и оно. Им-мпульсы — великая штука. Если ты в сплошной р-розовости живешь — какой ты, к черту, поэт? Так, демагог, да и только.
— Сами говорили, что мои стихи нравятся…
— Говорил.
— Значит, обманывали?
— Чего мне тебя обманывать? Просто ты раньше жил тем, что у тебя было дома. Вот и все. Плохо было, ты и п-писал, чтобы боль внутри не лежала. Скажи, не так?
Ленька изумленно посмотрел на Садчикова и ничего ему не ответил.
Около ресторана «Баку» Садчикова догнал оперативник из пятидесятого и негромко сказал:
— Проверили мы того. Он из цирка, наездник. Очень нервничал.
— Извинились перед ним?
— Крикливый, черт. Дежурный хотел на него протокол за хулиганство накатать.
— Еще чего! — рассердился Садчиков. — Объяснить н-надо человеку, а не протокол писать. Тоже к-каратели нашлись. Телефон у него есть?
— Да.
— Ладно, я п-потом сам позвоню ему, объяснюсь. А то неловко, да и т-трепотня по цирку пойдет о милицейских грубиянах. Ты цирк любишь? — спросил Садчиков Леньку.
— Люблю.
— Я тоже, особенно в-воздушных гимнастов.
— А я — икарийские игры.
— Губу покажи, — попросил Садчиков.
Ленька доверчиво выпятил нижнюю губу.
— Ну, из-звини, — сказал Садчиков. — Губа у тебя не дура.
Встретились
Прохор обнял Сударя, долго тряс руку Читы и, заглядывая ему в глаза, спрашивал:
— Ну как, дорогой? Ну как? Экий ты парень видный, девки небось мрут, да, Сань? Или неверно я говорю? Старый стал, голова хужей варит, могу и ошибиться…
Прохор был невысок, безлик и казался с первого взгляда серым и словно бы пыльным. Он опирался на палку и шел медленно, приволакивая негнущуюся ногу. Говорил он быстро, без умолку, изредка похохатывая и все время заглядывая в глаза то Сударю, то Чите. Смотрел как-то по-особому: замирая и напрягшись. Шея у него при этом стягивалась синими веревками жил.
— Водку пьете, чертенята? — спрашивал он. — С девками небось балуетесь, а? Я старик, мне-то завидно. Нашли б какую кралю, золотенькие мои, а? Читушка, что молчишь? Не нравлюсь я тебе, да? Ты вона какой модный, а я — как деревня, да? Смущенье тебя берет, да? Ну ладно, ладно, ты иди, а я с Санечкой поговорю. Ты иди, не думай, ты понравился мне, лицо у тебя доброе, ты гуляй сегодня, сегодня липа цветет, от нее голова туманится, Читушка.
Чита недоуменно посмотрел на Сударя и с трудом сдержался, чтобы не засмеяться. Сударь шел нахмурившись, и когда увидел прыгающую от еле сдерживаемого смеха Читину морду, раздул ноздри и бешено повел глазами.
— Гуляй отсюда, — сказал он негромко, — киря. Слышал, что говорят, или нет?
— Пущай он у тебя поспит, — сказал Прохор, — отдохнуть вам, ребятки, надо. Ты сегодня, Читушка, к девкам не ходи, ладно? Завтра к девкам пойдешь, Читушка, завтра.
— Чего ты обо мне печешься? — спросил Чита. — Сам не маленький.
— А ты мне «ты» не говори, — сказал Прохор улыбчиво, — ты мне «вы» должен говорить.
— Это почему?
— Потому что я умный, а ты молодой.
— На ключи, — сказал Сударь, — иди домой, я скоро буду. Разговор есть.
Чита бросил ключи в карман, остановил такси, сел рядом с шофером и сказал:
— Поехали домой, шеф.
— Адрес какой?
Чита секунду колебался: куда ехать? Домой, к Надьке или все-таки к Сударю? Подумав, он решил ехать к Сударю. Он решил так потому, что спать одному страшно, а Надька, стерва, наверное, с тем парнем. С Сударем не страшно, он сильный, как бык, ему все до лампочки. Счастливый человек.
— Сань, ты только слушай, что я говорю-то, я ведь дело тебе говорю, как брату, — честно, от всей души. Ты только сам посуди: он один живет, профессор этот. Гальяновский Иван Семенович. На стенах у него — картины и иконы. Картины — дерьмо, одни бабы в черных платьях. В них ценность только одна, что старые они. Ну и иконки — тоже старинные. Ты бритвочкой картинки-то жик, жик — в трубочку и в чемоданчик, а иконки — в другой. Внизу Витька, ему в кузовочек забросил и прямым ходом к музыканту. А у того ничего не бери, только скрыпочку возьми. Она старенькая тоже, скрыпочка-то. Вишь, до чего людишки додумались: старье в вещах ценят, а в человецех — отнюдь нет. А чтоб потом мусора не думали чего — ты пару костюмчиков, часики там, цацки золотенькие хап — в третий чемоданчик. Профессор-то этот самый, хирург, он один живет. Жена у него померла, а детей нет. И скрыпач тоже один, его жена песни поет, сейчас улетела она за границу, за океан. Ты его тоже молоточком. Чтоб без свидетелей. Тебе иначе нельзя: милиционер на тебе висит, так или иначе — вышка, если заметут. А так — дверку замкнул тихонечко да и ушел. Недельку трупики полежат, а нынче жара стоит — пусть они, мусора-то, ищут следов. Там вонь будет, следов не будет, Санечка. Я все на ихних учебниках проверил, на криминалистических.
— Сколько это в деньгах?
— Ты чего, капиталист, что ль? — засмеялся Прохор и оглянулся. — Прямо как буржуй проклятый начал говорить.
Они сидели на лавочке в сквере. Вокруг было пусто, быстро, по-весеннему, темнело, женщины с детьми уже разошлись по домам, а влюбленные еще не успели сюда прийти.
— Я серьезно, Прохор.
— Да и я не шуткую. Пять косых получишь. Пять косых, Сань.
— По-старому, пятьдесят?
— Ага.
— А Чите?
— Ты чего это? Сдурел? Чите… На двоих пять. Деньги-то огромные, Сань.
— Думаешь, я полный дурак, Прохор? Думаешь, я цену старым картинкам не понимаю? Не туда стреляешь, дедуля. Десять косых — и без разговоров. Вот так-то, Прохор.
— Миленький, ты со мной так не говори. Не надо, Сань, я ведь встал да и ушел. И весь разговор. Марафет ты, может, в другом месте и найдешь, а меня-то — нет, не найдешь ведь, Сань. Я тебя завсегда разыщу. Не-е, ты не думай, я не грожуся, спаси бог, я добрый, мне чего? Мне ничего и не надо, я старый. Я свое отжил, а вот тебе пожить надо. Я про что толкую? Про то, что пока можешь жить — живи, а смерть придет, голову прячь и вой! Только ее тоже обмануть можно, если с умом. Семь косых я тебе даю. И десять грамм марафета. И больше ты меня не торгуй, все одно не заторгуешь, Санечка.