Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 28

Виктор Пронин

Ночь без любви

Проза Пронина

Днепропетровск, осень 1964 года, городское литобъединение. Как-то под вечер забрел сюда молодой человек в сером берете, с недоверчивым и как бы отстраненным взглядом. В перерыве познакомились, разговорились. Оказалось, что у нас много общего. Оба выпускники горного института, хотя я геолог, он маркшейдер, я — после Севера, он после Донбасса, одногодки. Оба больны литературой, прозой, оба честолюбивы, но это потом проявится. Годы спустя он уедет покорять Москву — и покорит, а я уеду покорять Сибирь и буду ею покорен.

Литературное отрочество тридцатилетних — это пробы пера и блестящие находки, сомнения и спокойная уверенность, что мир тебя еще узнает, сиюминутные планы и замыслы, на воплощение которых уйдут десятилетия, и бесконечные споры о тайнах творчества.

Не было у нас за плечами ни литинститута, ни писательских курсов, ремеслом приходилось овладевать наощупь, методом проб и ошибок. Ночные разговоры были для нас и семинарами, и совещаниями, и курсами по повышению.

Вспоминается такой курьезный случай. Как-то за бутылкой гамзы придумали афоризм, настолько гениальный по глубине и смелости, что сами были потрясены. И началось выяснение по-джентльменски: «Запиши, это ты придумал». «Нет, ты». Но не записали. А проспавшись, забыли начисто и до сих пор не можем вспомнить. Жаль, не удалось пополнить человеческий свод «крылатых мыслей». Зато многое другое запомнилось с тех счастливых времен, и я нахожу в его книгах отголоски тех наших бдений.

А время тогда было такое… Хрущевская «оттепель» кончилась, стало подмораживать, но уже пришли к нам повести Аксенова и Гладилина, редкая вечеринка обходилась без песен Окуджавы, а «самый читающий в мире народ» получил с тридцатилетним опозданием первые издания на русском Хемингуэя и Ремарка.

Уже в ранней прозе Пронина промелькнет исповедальная интонация и ярким блеском вспыхнет афоризм под стать ремарковскому, но его, кровный и превосходный диалог.

Значительно позже, когда окрепнет и заострится перо, можно говорить о собственном, пронинском стиле, с «лица необщим выраженьем». Появляется роман «Кандибобер», а следом другой роман, где с полной силон проявятся талант его и мастерство «Падай, ты убит!».

В те годы зачитывались мы романом Дольд-Михайлика «И один в поле воин» — о советском разведчике, литературном предшественнике киношного Штирлица. Мечталось и нам сочинить подобное. Бес популярности искушал, и даже предпринимались определенные попытки. Пронин сочинил небольшую повесть о разоблачении бывшего полицая. Напечатать повесть так и не удалось, но первая неудача не обескуражила и кое-чему научила.

Мы оба в эту пору перешли уже на литературную работу. Он в молодежную газету, я — местное издательство. Мне довелось быть редактором его первой книжки «Слепой дождь» о молодых строителях металлургического комбината, вчерашних школьниках. Ни денег, ни славы автору она не принесла.

Пришлось серьезно задуматься о будущем. Надо делать имя в литературе, надо накапливать впечатления, надо зарабатывать на жизнь. И он уезжает на Сахалин, несколько лет работает разъездным корреспондентом областной газеты.

Так как Днепропетровск был глухой литературной провинцией, что особенно ощущалось после дальних странствий, то мы вскоре распрощались с родным городом. Я «эмигрировал» в Россию, в Сибирь. Он с невероятными трудностями обменял свою хрущевку на Подмосковье.

В Москве он целиком ушел в профессиональную журналистику. Ремеслом этим он овладел в достаточной степени. «Талантливо», «неталантливо» — это не мерки для литератора, добывающего пером хлеб насущный. У него другие, более вещественные критерии — «профессионально», «непрофессионально». Два года репортерства на Сахалине и Курилах дали достаточный запас жизненных впечатлений, а работа в журнале «Человек и закон», в «Огоньке» ежедневно подкидывала криминальные сюжеты.

Путевые заметки и газетные очерки становятся рассказами, повестями, первым романом. Одна за другой выходят книги: «Тайфун», «Будет что вспомнить», «Особые условия» и много публикаций в периодике.

В потоках производственной серятины и детективного чтива его книги выгодно отличаются художественностью, его проза отмечена метафоричностью и утонченным психологизмом. С любознательностью естество испытателя он бесстрашно вскрывает душевные язвы, доискиваясь до первопричин решения, поступка, преступления. Занятные экземпляры попадаются подонки с человеческим лицом, злодеи поневоле. Но все они живые люди, мы часто встречаем их в жизни, здороваемся за руку…

Крепкая профессиональная проза, именитый писатель, лауреат литературных конкурсов… Книги его не только не залеживаются на прилавках, но и котируются на черном рынке.

Скучно следовать одним и тем же канонам; Пронина влекут к себе запредельные высоты великих мастеров — Гоголя, Булгакова, Маркеса, и он дает себе новую творческую установку: законы жанра существуют для того, чтобы их нарушать. В настоящем сборнике совершенно «чистым» детективом можно назвать лишь повесть в новеллах «Голоса вещей». Журналист Ксенофонтов, некий вариант мисс Марпл достопочтимой Агаты Кристи, путем логических умозаключений помогает отважному, но не более, следователю Зайцеву раскрыть несколько преступлений. Вещь написана легко, изящно, с той раскрепощенностью пера, какое свойственно мастерам психологического детектива.

Технику написания детектива он освоил в совершенстве, настолько, что и самому неловко использовать одни и те же устоявшиеся приемы.

В последних двух романах «Кандибобер» и «Падай, ты убит!» проза приобретает объемность, многомерность, звучат пронзительные, ностальгические нотки.

Предвидения его не только конкретны, но и сродни пророчеству.

Мы с ним давно не виделись. Редкие письма, редкие звонки, порознь празднуем свои успехи и праздники, порознь переживая неудачи. Но книги свои он присылает мне регулярно. Последний роман читал неторопливо, смакуя, с сожалением поглядывая на убывающие страницы.

Давай, пиши, старый мой дружище Виктор Алексеевич Пронин, мастер прозы. Читатели ждут!

Евгений Городецкий

Каждый день самоубийства

День начинался в полном смысле слова мерзко. Соседняя котельная, то ли от избытка тепла и пара, то ли от недостатка слесарей, начала спозаранку продувать трубы и так окуталась паром, «по совсем исчезла из виду. А гул при этом стоял такой, будто где-то рядом набирала высоту эскадрилья реактивных самолетов. Гул продолжался десять минут, пятнадцать спать было невозможно, и Демин, почувствовав, что уже сам начинает вибрировать в такт гулу, поднялся. Он босиком прошлепал но линолеуму в соседнюю комнату, включил свет и направился к окну, чтобы взглянуть на термометр. Красный столбик заканчивался где-то возле пуля. Жестяной карниз был покрыт мокрым снегом, тяжелые хлопья сползали по стеклу, внизу на асфальте четко отпечатывались редкие следы первых прохожих. Снег, видно, пошел недавно, и был он медленным, влажным, каким-то обреченным, будто знал, что до следующего утра ему никак не продержаться.

Демин открыл форточку, зябко поежился, охваченный холодным, сырым воздухом. Котельная все еще гудела, и Демин смотрел на клубы пара без ненависти или недовольства. Только страдание можно было увидеть на его лице.

— Нет, это никогда не кончится, — беспомощно пробормотал он, отправляясь в ванную бриться.

— Пельмени в холодильнике, — не открывая глаз, сонно сказала жена.

— Ха! В холодильнике… Не в гардеробе же…

— И посади Анку на горшок. А то будет горе и беда.

— Посажу, не привыкать сажать-то…

Нет, день все-таки начался по-дурацки. Усаживая дочку на горшок, Демин забыл снять с нее штанишки, а когда спохватился, было уже поздно. Сделав нехитрые свои дела, она спала прямо на горшке, и Демин опять уложил ее в кроватку. А потом он вставил в станочек новое лезвие и, конечно, порезался, обжегся бульоном, когда ел пельмени, и, спускаясь по лестнице, водил языком по нёбу, пытаясь оторвать обожженную кожицу.