Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 118

Негодованье разлилось по лицу Манефы. Молчала она. Нечего было сказать на слова Василья Борисыча. Он продолжал:

— Когда мирно да тихо, когда от правительства ослаба — высоко тогда они мостятся, рукой не достать, глазом не вскинуть: «Мы-ста да мы-ста!..» Мы обчество!.. Первостатейные!.. А чуть понахмурилось — совсем иные станут: подберут брызжи, подожмут хвосты и глядят, что волк на псарне… и тогда у них только о самих себе забота — их бы только чем не тронули, о другом и заботы нет; все тони, все гори, — пальцем не двинут…

Эх, матушка, мало вы их знаете!.. Петр апостол трижды от Христа отрекся, а наши-то столпы, наши-то адаманты благочестия раз по тридцати на дню от веры во время невзгод отрекаются… Да и не токмо во время невзгод, завсегда то же делают… Знакомство с господами имеют, жизнь проводят по-ихнему. Спросят господа: «Зачем-де вы, люди разумные, в старой своей вере пребываете?» Отречься нельзя; всяк знает, чего держатся, что ж они делают?.. Смеются над древлим-то благочестием, глупостью да бабьими враками его обзывают. «Мы-де потому старой веры держимся, что это нашим торговым делам полезно…» А другой и то молвит: «Давно бы-де оставил я эти глупости, да нельзя, покаместь старики живы — дяди там какие али тетки. Наследства-де могут лишить…» Вот как они поговаривают… А ведь это, матушка, сторицею хуже, чем Петровски Христа отречься страха ради иудейска…

— Неужто вправду ты говоришь, Василий Борисыч? — взволнованным голосом спросила Манефа.

— Как перед богом, матушка, — ответил он. — Что мне? Из-за чего мне клепать на них?.. Мне бы хвалить да защищать их надо; так и делаю везде, а с вами, матушка, я по всей откровенности — душа моя перед вами, как перед богом, раскрыта. Потому вижу я в вас великую по вере ревность и многие добродетели… Мало теперь, матушка, людей, с кем бы и потужить-то было об этом, с кем бы и поскорбеть о падении благочестия… Вы уж простите меня Христа ради, что я разговорами своими, кажись, вас припечалил.

— О господи долготерпеливый и многомилостивый! — вздохнула Манефа.

— Вы думаете, матушка, что, устроя церковные эти дела, вот хоть насчет архиерейства, что ли, или насчет другого чего, из ревности по вере они так поступают? — продолжал Василий Борисыч — Нисколько, матушка, о том они не думают… Большие деньги изводят, много на себя хлопот принимают из одного только славолюбия, из-за одной суетной тщетной славы. Чтобы, значит, перед людьми повыситься… Не вера им дорога, а хвала и почести. Из-за них только и ревнуют… Ваше же слово молвлю: мамоне служат, златому тельцу поклоняются… Про них и в писании сказано: «Бог их — чрево».

Скорбные думы о падении благочестия в тех людях, которых жившая в лесах Манефа считала незыблемыми столпами старой веры и крепкими адамантами, до глубины всколебали ее душу… Не говорила она больше ничего Василью Борисычу насчет поступленья его в приказчики к Патапу Максимычу. Ни отговаривала, ни уговаривала. Замолчала она; не заговаривал и Василий Борисыч…

Молча доехали в самую полночь до Комарова.

"И что это, что это с нами будет? — думала Манефа, выйдя из повозки и взглянув на черневшую в ночном сумраке часовню. — Извне беды, бури и напасти; внутри нестроение, раздоры и крайнее падение веры!.. О господи!..

Ты единая надежда в печалях и озлоблениях… устрой вся во славу имени своего, устрой, господи, не человеческим мудрованием, но ими же веси путями".

Потом, прощаясь с Васильем Борисычем у входа в свою келью, тихонько шепнула ему:

— Ты, Василий Борисыч, никому не говори, про что мы с тобой беседовали… Зачем смущать?





— Вполне понимаю, матушка, — отвечал он также шепотом. — Как можно? Слава богу, не маленький.

— То-то, смотри поостерегись, — молвила Манефа и, пожелав гостю спокойного сна, низко ему поклонилась и отправилась в келью…

Было уж поздно, не пожелала игуменья говорить ни с кем из встретивших ее стариц. Всех отослала до утра. Хотела ей что-то сказать мать Виринея, но Манефа махнула рукой, примолвив: «После, после». И Виринея покорно пошла в келарню.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Когда Марья Гавриловна воротилась с Настиных похорон, Таня узнать не могла «своей сударыни». Такая стала она мрачная, такая молчаливая.

Передрогло сердце у Тани. «Что за печаль, — она думает, — откуда горе взялось?.. Не по Насте же сокрушаться да тоской убиваться… Иное что запало ей на душу».

Две недели прошло… Грустная, ко всему безучастная Марья Гавриловна вдруг оживилась, захлопотала, и что ни день, то делалась суетливее. За то дело хватится, за другое примется, — ни того, ни другого не доделает. То битый час сидит у окна и молча глядит на дорогу, то из угла в угол метаться зачнет, либо без всякой видимой причины порывистыми рыданьями зарыдает. Путного слова не может Таня добиться — попусту гоняет ее Марья Гавриловна туда и сюда, приказывает с нетерпеньем, отсылает с досадой… Спросит о чем ее Таня — промолчит, ровно не слыхала, либо даст ответ невпопад.

По ночам вздыхает, тоскует; станет поутру Таня постель оправлять, думка (Думка — маленькая подушка, подкладываемая под щеку.) хоть выжми — мокрехонька вся. И каждый день хуже да хуже — тает Марья Гавриловна, ровно свеча на огне. «Лихие люди изурочили '' (Изурочить — колдовством навести на человека болезнь, испортить.), — думает Таня, не зная, чем иным растолковать необычные поступки и странные речи Марьи Гавриловны. — Либо притку (Притка — посредством порчи напущенная болезнь с обмороками, беспричинными рыданиями и истерическими припадками.) по ветру на нее пустили, либо след ее из земли вынули». Как тому горю пособить, кому сурочить (Сурочить — знахарскими заговорами снять напущенную на человека болезнь.) с «сударыни» злую болесть лиходеями напущенную?

Слыхала Таня, что по соседству с Каменным Вражком в деревне Елфимове живет знахарка — тетка Егориха и что пользует она от урочных (Урок — порча.) скорбей, от призора очес (Призор очес, сглаз — порча, происходящая от взгляда недобрым глазом.) и от всяких иных, злою ворожбой напускаемых на людей, недугов. Заговор ли отчинить, порчу ли снять, кумоху (Кумоха — лихорадка.) ль отогнать, при резах, порубах кровь остановить, другое ль знахарство какое понадобится — все деревенские тетке Егорихе кучатся и завсегда от нее пользу видят… Но в честных обителях скита Комаровского знахарку не жаловали. Матери келейницы распускали про Егориху славу нехорошую — она-де с нечистой силой знается, решилась-де креста и молитвы и душу свою самому сатане предала. От кобей и волхвований Егорихи честные старицы святыми молитвами скит ограждали, а белицам строго-настрого наказывали не то что говорить с нею, не глядеть даже на кудесницу, угрожая за ослушание помстою (Помста — наказание, мщение.) от господа… При каждом упоминаньи имени знахарки, крестясь и на левую сторону отплевываясь, старицы одна речистей другой чудные дела про нее рассказывали… Говорили, что водится Егориха и с лесною, и с водяною, и с полевою нечистью, знается со всею силой преисподнею, черным вороном летает под облаки, щукой-рыбою в водах плавает, серой волчицей по полям рыскает… От нее, еретицы, улетают птицы в высь поднебесную, от нее уходит рыба в яры-омуты, от нее звери бегут в трущобы непроходные…

Раз, сидя в келарне на посидках у матери Виринеи, уставщица Аркадия при Тане рассказывала, что сама она своими глазами видела, как к Егорихе летун (Летучий воздушный дух, огненный змей.) прилетал… Осенью было дело, — говорила она, — только что кочета полночь опели (Кочет — петух. Первые кочета «полночь опевают», вторые (перед зарей) «чертей разгоняют», третьи (на заре) «солнышко на небо зовут».), засидевшись у Глафириных, шла я до своей обители и в небе летуна заприметила. Красён, что каленый уголь, не меньше доброго гуся величиной; тихо колыхаясь, плыл он по воздусям и над самой трубой Егорихиной кельи рассыпался кровяными мелкими искрами…

Кривая мать Измарагда, из обители Глафириных, однажды зашедшая со своими белицами к Манефиным на беседу, с клятвой уверяла, что раз подстерегла Егориху, как она в горшке ненастье стряпала… «Сидя на берегу речки у самого мельничного омута, — рассказывала Измарагда, — колдунья в воду пустые горшки грузила; оттого сряду пять недель дожди лили неуёмные, сиверки дули холодные и в тот год весь хлеб пропал — не воротили на семена…»