Страница 138 из 141
— Так что ж, по-вашему, матушка, означают эти черепокожные, сиречь морские плоды? — спросил Василий Борисыч, стараясь замять разговор о плевке, учиненном не по правилам.
— Известно, орехи, — сухо ответила Виринея.
— Как же орехи-то на воде выросли? — спросил Василий Борисыч.
— Божиим повелением, — сказала Виринея.
— Ну, матушка, с тобой говорить, что воду решетом носить, — молвил с досадой Василий Борисыч. — Что в книге-то писано?.. «Морские плоды». Так ли?..
— С толку ты меня сбиваешь, вот что… И говорить с тобой не хочу,перебила его мать Виринея и, плюнув на левую сторону, где бес сидит, побрела в боковушу.
Между тем как в келарне шел спор о черепокожных и о плевках, она наполнилась певицами, проведавшими, что учитель их сидит у Виринеи.
Троицын день наступал. Хотелось Василию Борисычу утешить гостеприимную Манефу добрым осмогласным пением, изрядным демеством за всенощной и за вечерней. Попа нет, на листу лежать не станут (За великой вечерней в Троицын день три молитвы, читаемые священником, старообрядцы слушают не стоя на коленях, как это делается в православных церквах, а лежа ниц, причем подкладывают под лицо цветы или березовые ветки. Это называется «лежать на листу».), зато в часовне такое будет пение, какое, может статься, и на Иргизе не часто слыхивали… За это Василий Борисыч брался, а он дела своего мастер, в грязь лицом себя не ударит…
Уже по нескольку раз пропел он с ученицами и воззвахи, и догматик праздника, и весь канон, и великий прокимен вечерни: «Кто бог велий!» Все как по маслу шло, и московский посол наперед радовался успеху, что должен был увенчать труды его… А баловницам певицам меж тем прискучило петь одно «божество», и, не слушая учителя, завели они троицкую псальму… Василий Борисыч поневоле пристал к ним, и вскоре звонкий голосок его покрыл всю певчую стаю… С увлеченьем пел он, не спуская глаз с разгоревшихся щек миловидной Устиньи Московки:
Источник духовный
Днесь радости полный,
Страны всего света, слышьте,
С апостолы приимите
Росу, росу благодати,
Росу благодати.
Облак разделяше,
Языки рождаше,
Рыбарям огненная,
Евреям ужасная,
И всем врагам страшная.
И всем и всем врагам страшная.
Фленушка все время одаль сидела. Угрюмо взглядывала она на Василья Борисыча и казалась совершенно безучастною к пению. Не то унынье, не то забота туманила лицо ее. Нельзя было узнать теперь всегда игривую, всегда живую баловницу Манефы. Совесть ли докучала ей; над Настиной ли смертью она призадумалась; над советом ли матушки надеть иночество и прибрать к рукам всю обитель; томила ль ее досада, что вот и Троица на дворе, а казанского гостя Петра Степаныча Самоквасова все нет как нет?.. Не разгадаешь… И Марьюшка и Василий Борисыч не раз обращались к ней с шуточками, но Фленушка будто не слыхала речей их. Пасмурными взорами оглядывала она исподлобья певших белиц.
Вдруг, ни с того ни с сего, вскочила она с места, живым огнем сверкнули глаза ее, и, подскочив к Василью Борисычу, изо всей силы хлопнула его по плечу.
— Тошнехонько!.. Мирскую бы!.. Веселую, громкую! — вскрикнула она…
— Ох, искушение! — молвил Василий Борисыч, вздрогнув от полновесного удара.
— Новенькую какую-нибудь, — продолжала Фленушка, не снимая руки с плеча Василья Борисыча. — Тоску нагнали вы своим мычаньем. Слушать даже противно. Да ну же, Василий Борисыч, запевай развеселую!..
— Ох, искушение! — с глубоким вздохом, перебегая глазами по белицам, сказал Василий Борисыч.
— Да начинай же, говорят тебе! — топнув ногой, с досадой закричала на него Фленушка. — Скорей!
Откашлянулся Василий Борисыч и серебристым голосом завел тихонько скитскую песенку:
Не сама-то я, младешенька, во старочки пошла,
Где теперь всю невозможность я в веселости нашла…
Всем телом вздрогнула Фленушка. Бледность облила лицо ее.
Не надо! — вскричала. — Что за песню выдумал петь!.. Ровно на смех!.. Другую!.. Веселенькую! Да начинай же, Василий Борисыч!
— Какую же, Флена Васильевна? — разводя руками, молвил Василий Борисыч. — Право, не вздумаю вдруг… Разве про тирана? На Иргизе, в Покровском, девицы, бывало, певали ее… И завел протяжную песню:
Ты, погибель мою строя,
Тем доволен ли, тиран,
Что, лишив меня покоя,
Совершил свой злой обман?
При звуках этой песни добродушная Виринея, забыв досаду на Василия Борисыча, выглянула из боковуши и, остановясь в дверях, пригорюнилась.
— Что ж это за тиран такой? — умильно и с горьким вздохом спросила она у Василья Борисыча, не заметившего ее входа.
— Враг, матушка, диавол, — ответил ей Василий Борисыч. — Кто ж, как не он, погибель-то нашу строит?
— Он, родимый ты мой Василий Борисыч, точно что он…— простодушно отвечала Виринея. — У него, окаянного, только и дела, чтоб людей на погибель приводить. Белицы засмеялись. Мать Виринея накинулась на них:
— Чему зубы-то скалите? Коему ляду (Ляд — тунеядец, в некоторых местностях — нечистый дух, в верховьях Волги — хлыст, принадлежащий к ереси божьих людей.) обрадовались, непутные?.. Их доброму поучают, а они хохочут, бесстыжие, рта не покрываючи… Да уймешься ли ты, Устинья?.. Видно, только смехам в Москве-то и выучилась… Уймись, говорю тебе — не то кочергу возьму… Ишь совести-то в вас сколько!.. Чем бы сердцем сокрушаться да душой умиляться, а им только смешки да праздные слова непутные!.. Ох, владычица, царица небесная!.. Какие ноне молодые-то люди пошли!..
Вольница такая, что не приведи господи!.. Пой, а ты Васенька, пой голубчик!
Не успел начать Василий Борисыч, как дверь отворилась и предстала Манефа. Все встали с мест и сотворили перед игуменьей обычные метания… Тишина в келарне водворилась глубокая… Только и слышны были жужжанье мух да ровные удары маятника.
— Ну что? Каково спеваете? — спросила Манефа.
— Изрядно, матушка, изрядно идет, — ответил Василий Борисыч.
— Что пели?
— Троицку службу, матушка, — степенно ответил Василий Борисыч.
— Спаси тя Христос за твое попечение, — молвила Манефа, слегка наклоняя голову перед Васильем Борисычем. — По правде сказать, наши девицы не больно горазды, не таковы, как на Иргизе бывали… аль у вас на Рогожском… Бывал ли ты, Василий Борисыч, на Иргизе у матушки Феофании — подай, господи ей царство небесное, — в Успенском монастыре?
— Как не бывать, матушка? Сколько раз! — ответил Василий Борисыч.
— Вот уж истинно ангелоподобное пение там было. Стоишь, бывало, за службой-то — всякую земную печаль отложишь, никакая житейская суета в ум не приходит… Да, велико дело церковное пение!.. Душу к богу подъемлет, сердце от злых помыслов очищает…
— Что ж, матушка, и вашего пения похаять нельзя — такого мало где услышишь, — сказал Василий Борисыч.
— Какое у нас пение, — молвила Манефа, — в лесах живем, по-лесному и поем.
— Это уж вы напрасно, — вступился Василий Борисыч. — Не в меру своих певиц умаляете!.. Голоса у них чистые, ноту держат твердо, опять же не гнусят, как во многих местах у наших христиан повелось…
— А ты, друг, не больно их захваливай, — перебила Манефа. — Окромя Марьюшки да разве вот еще Липы с Грушей (Липа — уменьшительное Олимпиады, Груша — Агриппины, или, по просторечию, Аграфены.), и крюки-то не больно горазды они разбирать. С голосу больше петь наладились, как господь дал… Ты, живучи в Москве-то, не научилась ли по ноте петь? — ласково обратилась она к смешливой Устинье.
— Когда было учиться-то мне, матушка? — стыдливо закрывая лицо передником, ответила пригожая канонница.
— Все дома да дома сидишь — на Рогожском-то всего только раз службу выстояла.
— Она понятлива, матушка, я ее обучу, — улыбнувшись на Устинью, молвил Василий Борисыч.
Зарделась Устинья пуще прежнего от речей московского посланника.
— Обучай их, Василий Борисыч, всех обучай, которы только тебе в дело годятся, уставь, пожалуйста, у меня в обители доброгласное и умильное пение… А то как поют? Кто в лес, кто по дрова.