Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 119 из 141

— Да ничего не случилось, — сказал Алексей. — Образ, что ли, тебе со стены тащить?..

— Ходишь к ней? Алексей молчал.

— Да говори же, непутный…— приставала Фленушка. — Пучеглазый ты этакой, бессовестный!.. Говори скорей, все ль у вас по-прежнему?

Сени осветились — из задней со свечой в руках вышла келейная девица. Фленушка быстро отскочила от Алексея.

— Спрашивает, где ночевать ему приготовлено, — сказала она. — Это от Патапа Максимыча.

— Знаю, — отвечала келейница. — Пойдем, молодец… Сюда вот… А тебе, Флена Васильевна, не пора ль на покой?

— Знаю с твое! — быстро отвернувшись, молвила Фленушка и скорыми, частыми шагами пошла в свои горницы.

Остановясь на полдороге, обернулась она и громко сказала:

— Я с тобой письмо к Настеньке пошлю. Надо кой-что узнать от нее… Перед отъездом скажись…

В отведенной светелке Алексей плотно поужинал под говор келейной девицы. Рада была она радехонька, что пришлось ей покалякать с новым человеком.

Долго рассказывала она Алексею, как матушка Манефа, воротясь из Осиповки с именин Аксиньи Захаровны, ни с того ни с сего слегла и так тяжко заболела, что с минуты на минуту ожидали ее кончины, — уж теплая вода готова была обмывать тело покойницы. Горько жаловалась на Марью Гавриловну… И лекаря-то выписала поганить нечестивым лекарством святую душеньку и власть-то забрала в обители непомерную, такую власть, что даже ключницу, мать Софию, из игуменских келий выгнала, не уважа того, что пятнадцать годов она в ключах при матушке ходила, а сама Марья Гавриловна без году неделя в обители живет, да и то особым хозяйством… А после того, как выздоровела матушка, должно быть, Марьей же Гавриловной наговорено что-нибудь на мать Софию. Не пожелала матушка, чтоб она при ней в ключах ходила, и пока не придумала, кому быть в ключах, ее при келье держит.

И это промолвила старая рябая келейная девица с чувством гордости.

Алексей слушал ее краем уха… Думы его были далече. Не спалось ему на новом месте. Еще не разгорелась заря, как он уж поднялся с жаркой перины и, растворив оконце душной светелки, жадно впивал свежий утренний воздух.

Обитель спала. Только чириканье воробьев, прыгавших по скату крутой часовенной крыши, да щебетанье лесных птичек, гнездившихся в кустах и деревьях кладбища, нарушали тишину раннего утра. Голубым паром поднимался туман с зеленеющих полей и бурых, железистой ржавчиной крытых мочажин… С каждой минутой ярче и шире алела заря… Золотистыми перьями раскидывались по ней лучи скрытого еще за небосклоном светила.

Глядит Алексей на стоящий отдельно от обительских строений домик… Вовсе не похож он на другие… Крыт железом, обшит тесом, выкрашен, бемские стекла, медные оконные приборы так и горят на заре… «Так вот в каких хоромах поживает Марья Гавриловна», — думает Алексей, не сводя глаз с красивого, свеженького домика…

Поднялась занавесь в домике, распахнулось окно… Стройная, высокая, молодая женщина, вся в белоснежном платье, стала у окна, устремив взор на разгоравшуюся зарю… Вздохнув несколько раз свежим весенним воздухом, зорко оглянулась она и запела вполголоса:

Кручина ты моя, кручинушка великая,

Никому ты, кручина моя, неизвестна.



Знает про тебя одно мое сердце,

Крыта ты, кручинушка, белой моей грудью,

Запечатана крепкой моей думой.

Дивуется Алексей… Что за красота?.. Что за голос звонкий, душевный!.. И какая может быть у нее кручина?.. Какое у нее может быть горе? Еще тише запела Марья Гавриловна:

Не слыхать тебе, друг милый, моих песен,

Не узнать тебе про мою кручину,

Ах! Заной же, заной, сердце ретивое.

— Ах! — тихо вскрикнула она. Песня оборвалась. Быстро захлопнулось окно… Внутри опустилась шелковая занавеска.

Зевая и лениво всей пятерней почесывая в затылке, из кельи уставщицы Аркадии выползла толстая, рябая, с подслеповатыми гноившимися глазами канонница. Неспешным шагом дошла она до часовенной паперти и перед иконой, поставленной над входною дверью, положила семипоклонный начал… Потом медленно потянулась к полке, взяла с нее деревянный молот и ударила в било… Заутреня!

Из-за вершин дальнего темно-сизого леса сверкнул золотистый серп. Он растет, растет, и вот на безоблачный, ясный небосклон выкатилось светоносное солнце. Заблестели под его лучами длинные ряды обительских келий и убогие сиротские избенки; переливным огнем загорелись стекла домика Марьи Гавриловны. Ниже и ниже стелется туман… Заря потухла, только вверху небосклона розовым светом сияют тонкие полосы полупрозрачных перистых облаков… Звончей, веселей щебечут птицы в кустах и на деревьях скитского кладбища… Игривыми, радостными криками по дальним перелескам громко и вольно заливается разноголосная пернатая тварь…

Клеплет рябая в «малое древо», клеплет в «великое», мерно ударяет в железное клепало (Колокола в скитах запрещены. Вместо колокольного звона там сзывали к богослужению «билами» и «клепалами», употреблявшимися в старину повсеместно. По большей части у каждой часовни бывало по одному билу, больше трех никогда. «Малое древо» делается из сухого ясеневого дерева, аршина в полтора длины, вершка в два ширины и в два пальца толщины; по краям его по два или по три отверстия. Малое древо висит на веревках, иногда скрученных из толстых струн. «Великое древо» отличается от малого только размером, оно в два с половиной аршина или в сажень длины, в пол-аршина ширины и вершка в полтора толщины. В малое било колотят одним деревянным (иногда железным) молотом, в большое — двумя. «Железное клепало» — чугунная доска, такая же, что употребляется ночными караульщиками. По нем бьют железным молотком или большим гвоздем (троетесным). Сначала в било ударяют медленно, потом скорей и громче, с повышением и понижением звуков и разными переливами, что зависит от более или менее сильного удара молотом. «Деревянный звон», как называли его в скитах, гармоничен, особенно издали и если производит его опытная рука… В скитах дорожили искусными «звонарихами», умевшими владеть такими незатейливыми инструментами.). Издали со всех сторон послышались такие ж глухие, но резкие звуки… По всем обителям сзывают на молитву… Смолкли, промчавшись по воздуху, призывные звуки, опять затихло все под утренними лучами солнца… Ярко стелются эти лучи по зеленой луговине и по бурым тропинкам, проторенным от каждой стаи келий к часовне… Веет весной, жизнью, волей…

Ровно черные галицы спешат по тропинкам инокини, собираясь в часовню… Медленна, величава их поступь… Живо, резво обгоняют их по свежей зеленой мураве белицы… Открылись окна в часовне… Послышалось заунывное пение.

Обутрело… Пошел Алексей к Марье Гавриловне. Не красна на молодце одежа, сам собою молодец красён.

Идет двором обительским, черницы на молодца поглядывают; молоды белицы с удалого не сводят глаз. На пригожество Алексеево дивуются, сами меж собой таковы речи поговаривают: «Откуда, из каких местов такой молодчик повыявился, чей таков, зачем к нам пожаловал?..»

А он степенным шагом идет себе по двору обительскому… На стороны Алексей не озирается, лишь изредка по окнам палючими глазами вскидывает… И от взглядов его не одно сердце девичье в то ясное утро черной тоской и алчными думами мутилося…

В скитских обителях не знают ни запоров, ни затворов, только на ночь там кельи замыкаются. Поднялся Алексей на разубранное точеными балясинами и раскрашенное в разные цвета крылечко уютного домика Марьи Гавриловны, миновал небольшие сенцы и переднюю и вошел в первую горницу… Райской светлицей она показалась ему. Хорошо в хоромах у Патапа Максимыча прибрано, богато они у него разукрашены, но далёко им до приютного жилья молодой вдовы… И светло и красно в том жилье, чисто и ладно все обряжено, цветам да заморским деревьям счету нет, на полу разостланы ковры пушистые, по окнам в клетках прыгают веселые пташки-канареечки, заливаются громкими песнями…