Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 47



Помог Федору опуститься через коридорное окно на картофельные гряды. Настроил рацию на прием. Связь в 12-30, с минуты на минуту.

Эфир всегда казался ему зоопарком, где все зверье в одной клетке — от комара до тигра. Он пробирался к нужной волне сквозь какофонию звуков и не слышал ни топота ног, ни криков, спиной почувствовал смятение воздуха от настежь распахнутой двери, обернулся, сорвал наушники.

— Беги, Митька, беги! — неистово кричал Степан и метался в проеме. — Беги, я прикрою! Беги ты, чертова стерва!

Бросился к окну, сдвинул мешковину — там, на дворе с ревом отбивалась от полицейских Маша. Монтонен накручивал на кулак ее волосы, она все оседала к земле, кричала: «Нету его… нету… у него в Сюрьгу уйдено… ой, в Сюрьгу уйдено.

— Ах, сволочи! — Не помня себя, Тучин бросился на сеновал. Там винтовка и три лимонки. Разрыл винтовку и три лимонки. А тут навалился на него, подмял под себя Степан: «Ты не очень, Митя… ну куда ты?» — приговаривал и плакал… Грохнули выстрелы. Дом, казалось, приподняло и бросило оземь. — Звенели стекла, с крыши сыпалась дранка.

Вот она, минуту полной отрешенности от страха. Погибал отряд. Командиров не подбросили, молодняк растеряется. Умолкнет рация, и самолеты не сбросят оружия.

Сунул Степану лимонку. В распоротую крышу забивало каленые гвозди солнце.

— Сейчас, Степа, станет тихо, и пойдут. Ты как насчет храбрости, Степа?

— Да ну.

— Живыми не сдаемся, Степа.

— Да ладно.

— Давно хотел сказать тебе… ты, братец, — ничего… тучинских кровей… с тобой кашу варить можно… мы напоследок такую кашу сварим, Степа… А гранату верни, у тебя две руки, Степа, ты винтовку бери…

«Финны обстреливали дом минут десять. Потом все стихло. Глянул в щель — финны отходят в сторону Сюрьги. Почему отходят? Поверили Маше, или им просто хотелось поверить? Конец войны… Мы выскочили в окно, что смотрит в сторону поля. Ползком, бросками, через картофельное поле, через рожь на Сорокину гору…»

Так запишет позднее Тучин. Видно, он произошел не от той обезьяны, что падает с дерева…

Глава 5

Дом Тучина обстреливали несколько раз, изрешетили так, что на полу нашли убитую кошку… Объявили, кто знает, где Тучин, да не выдаст, тот будет расстрелян без отрыва от места.

В лощине перед Сорокиной горой рухнули в папоротник. Тихо. Обдает дурманной болотной сырью. За шторой папоротника полощется на верховом ветру близкое, словно наброшенное на конусы елей небо. Голубое небо, под которым неправдоподобно все, что произошло и что могло произойти… Минута усталого бездумья. Пустота без мысли, без счета времени. Как пробуждение от жуткого сна, когда и жуть прошла, растаяла в свете дня, а сердце все еще взаправду бесится в миражных ночных тревогах.

Степку окликнул, как явь. Над хрустким папоротником высунулась голова — губы синие, будто черники наелся. Степку пробирал запоздалый озноб.

— Здорово бегаешь, — похвалил его.

— Д-да и ты не отстал.

— У меня опыт. Я еще в тридцать девятом натренировался. Я, Степка, у второй войны на побегушках, — сказал с тоскливой злостью. Видно, чем сильнее человек, тем труднее дается ему беспомощность. — Как думаешь, в чем дело… какую сволочь благодарить?

— Мартьянова! — вырвалось у Степки, не способного ни на показную черствость, ни на показную доброту.

— Думаешь, Мартьянов… он мог продать?

— Мог и продать. — А глаза виновато-щадящие, словно уравновешивающие упрек.

От Мартьянова руками и ногами открещивались в отряде Бальбин, Бутылкин, Реполачев. Кто-то припомнил его не столь давнее выступление в Шелтозере, на берегу Онежского озера в сосновом бору — с кострами, песнями, речами праздновался двадцать пятого июня Juha

Он и тогда впадал в туманную красивость, чтобы не оставить словесных улик. Он и теперь герой от трусости. Когда человек трусоват, да неглуп при этом, невозможно представить все те способы, при помощи которых он оберегает свою неповторимость, но каждый способ, будьте уверены, — без крайностей… Нет, Степка, Мартьянов не из тех, кто продает, когда надо купить. Другое дело, что дрожащие его руки не знают в этой торговле ни терпения, ни осторожности… Да, в полицейского он пальнул. Не мог не пальнуть. Из-за кустов — чего проще… Возможно, Мартьянова заметили и приняли за него, Тучина, — экая идиотская обуза: двойник, когда и собственная тень — роскошь… А Николаев? А что, если Николаев тютелька в тютельку угодил на стрельбу… И не успел избавиться от записки?

Тучина одолевали догадки. Как это часто случается в критическую минуту, зудливо обострилась память.

Все-таки рок, нелепица. Что бы там ни было, он не так представлял себе свое торжество, и маленькое, неразвитое его тщеславие страдало.

Он думал, что предпринять. Должен ли он немедленно что-то делать? Сорокина гора без оружия. Рация «Север» осталась в хлеву. «Белка» Кати Насоновой зарыта под сосной на Запольгоре, да не то беда, что у деревни на виду, — она без комплекта питания. При мысли о девочках и Маше сердце сдавила такая боль, такое поднялось в нем зло против Мартьянова, что, заслышав вблизи глухие винтовочные шлепки — будто кто одним ударом загонял в дерево гвозди, — встал и, ни слова не бросив Степке, пошел на выстрелы медленной, тягостно решительной походкой, на ходу вытаскивая пистолет.



Там, где крутой загривок Сорокиной горы нависает над болотом, поросшим морошкой и гоноболью, там, как и предполагал Тучин, Мартьянов проводил с отрядом учебные стрельбы. Лежали, раскорячив ноги, парни. Стояла на пне бадья, забутованная землей или камнями, — тупо вязли пули. Изящно перетянутая ремнем спина Мартьянова была невинно деловитой.

Тучин:

«Я спросил Мартьянова, почему он стреляя в полицейского без моего разрешения. Он ответил, что пытался сорвать эвакуацию лошадей. Я хотел его тут же расстрелять, но подумал, что он еще пригодится, только велел комсомольцам следить за ним. Немедленно послал Ефима Бальбина в Залесье — предупредить Николаева об осторожности».

Никто не знал, что Николаев уже не нуждается ни в предупреждениях, ни в осторожности.

Мартьянова под присмотром Миши Кузьмина и Сергея Бутылкина Тучин отправил добывать антенну и питание к рации. «Глаз с него не спускать», — приказал…

Через два часа они вернулись. Сообщили, что семья арестована, Маша расстреляна…

С утра Дмитрий Егорыч сказал, придя из комендатуры: «Угоняйте лошадей, глушите колокола и угоняйте в лес…» Угнали, прибегаю домой, к обеду уже, мокрая, шнурком обвязана. Тут и увидела финнов-то. Ой, господи, финнов-то сколько! На велосипедах, человек за тридцать-сорок… Стою ни жива ни мертва, кричать боюсь… Гляжу, Светочка с Галкой у палисадника Матрены Реполачевой, на траве кувыркаются. Митя-то дома, знаю. Оборотилась — Степкина голова в сенях промелькнула. Думаю, упредит он Митрия, убегут они задами, а сама этих чертей займу чем ни есть…

Подергали меня, пошпыняли, а в избу так и не пошли. У солдат у этих, как война к концу, патронов в кажином кармане, а храбрости ни в одном. Монтонен с меня допрос чинит, а сам все меня спиной к дому раскручивает и раскручивает. Ах ты, думаю, вояка, под клухой высиженный… Боялись они Тучина, да и то: три года за нос повожено.

Стреляли жутко как. Рамы, так те на поленья разделали… Потом погрузили меня на велосипед — реву, царапаюсь. Пока везли, в кювет нападались. В комендатуре зачуланили и не спрашивали долго… К Монтонену повели, руки, говорят, назад сделай, общупали, нету ли при мне какого орудия. А кабинет у Монтонена пустой — лавка да стены. Монтонен у окна стоит. Говорит гулко, как в пустую бадью цедит. Ваш, — говорит, — муж с братом убили полицейского. Скажите, где он, и я отпущу вас к детям. Ваши, говорит, дети без мамы плачут. А я говорю, неоткуда мне знать, где муж, с утра к вам ушел в комендатуру, а стрелять в полицейского он не мог, поскольку староста, инвалид и от Маннергейма медаль свободы имеет. Тогда Монтонен в стенку постучал, и приводят Егорова Александра.

Привели Егорова Александра. Глаза завязаны, руки тоже за спину, скручены. Лица не узнать, губы распухли. За другой конец стола поставили, глаза открыли.

— Знаешь ее?

— Знаю.

— Знаешь его?

— Знаю.

— Он ходил к вам?

— Ходил.

— Ходил?

— Ходил.

— Зачем ходил?

— В карты играли.

Монтонен в карман.

— Вот эту гранату дал ему твой муж. Тучин — партизан, он полицейского убил.

Саша, спасибо, заступился. Баба, говорит, она, ничего не знает. И увели его… После, как наши пришли, неделю его искали. Нашли в лесу, замученного.

А меня в конюшню повели, охрану поставили. Ничего я не знала — как Митя, как дети, а только видела, что с Сашей сделали. Ночью из пояска петлю скрутила. Крюк ищу. А тут вдруг дверь распахнулась, и впихнули ко мне двоюродного брата Митиного, Николая. В ту ночь никому из домов выходить не разрешали, а Николай глухой, удить пошел. Его и схватили. Спрашиваю — ничего бедный не знает, как во сне живет.

Утром самолеты гудели. Ну, думаю, оружие привезли. И повеселей стало… Утром в штаб, в Тихоништу привели. Велели в баню воду таскать и картошку чистить. Ушли, а через некоторое время яиц, кур принесли. Говорят: дети там, на улице, а ваш Пильвехинен убит, на овсяном поле валяется, одна кепка от него и осталась… Кепка-то, потом выяснилось, Миши Кузьмина, продырявленная вся. После войны в краеведческом музее висела, под стеклом…

Наелась полиция и в баню пошла. Тут Монтонена из бани к телефону вызвали. Послушал он, в платочек жидко так высморкался, рукой махнул. Иди, говорит, женщина, домой, иди с глаз долой… Бегу, а сама боюсь. На Погосте никого не вижу, а на колокольне, знаю, финны с пулеметами смотрят. Остановилась, дура, цветочки щиплю — гуляющая будто. А с краю Тихоништы Максимов жил, Захар. Чего, спрашивает, ревешь? Иди, живой Митька, о эти счас пятки натрут и убираются.

Пришла к вечеру. Дети меня захватили… Захватили… А тут они опять, финны, из-за угла прямо к нам. Туоминен от меня детей ружьем отковырял. Где, кричит, Пильвехинен, где? Он домой шел, да убежал, кепку в овсе нашли… Светка на шее висит, клещом впилась…

Всю ночь сидели вокруг дома, ждали. Под утро заминировали дорогу на Матвееву Сельгу и ушли…