Страница 34 из 47
Пролетел самолет. Бухнули за Калешкой зенитки. Видно, тучу тряхануло, и просыпался снег. Сережка замазал кистью дорожки, оставленные черенком, сложил этюдник. Потащил многодневные свои труды домой.
Он не мог бы упрекнуть себя, что взялся за сложные композиции, не имея солидного этюдного багажа. Заготовок было достаточно. Еще летом не раз спускался на двух бревнах вниз по Свири, видел концы и начала траншей, ниши дзотов. Ребята, разбросанные по всем участкам обороны, дополнили картину деталями.
Художник и бухгалтер, он нес под мышкой свирскую оборонительную полосу тридцатикилометровой глубины: тридцать пулеметных и минометных точек, семьдесят стрелковых ячеек, девять дзотов и семь бронеколпаков — на километр фронта. Милитаристская палитра «Великой Финляндии», которую мало чему научила линия Маннергейма.
Наша тройка обсудила карту. Карта вышла размером в стол. Решали, кому идти. До Горнего Шелтозера шестьдесят с лишним километров. Накануне был у Тучина Бальбин, сообщил, что есть ценные сведения по Свири. Горбачев картой заинтересовался, предложил вместе с картой переправить на Большую землю и ее составителя.
Ребята собирали меня в дорогу. Дали финские солдатские ботинки, китель финский без погон — старье. Карту скатали в комочек и сунули в большой палец рукавиц. Рукавицы сыромятные, рабочие, чуть что — взял да выбросил.
Вышел часов в восемь, когда покрепче стемнело. Раздетый, без шапки, чтобы подозрений не вызывать. Знали только Ефим и Федор. Ищу попутную. Шоферы-финны молодцы, проголосуешь — берут, если, конечно, место есть. Сел в кузов, доехал до Шелтозера, а в кармане — ничего, даже отпускного свидетельства.
Из Шелтозера двинулся пешком в Залесье — дорогой, что мимо Калинострова, в обход Залесского озера. Пурга, волосье на мне колом стоит — хоть рога делай… В Залесье взял у Алексея Николаева лыжи, погнал через озеро, вдоль берега, прямо к Тучину. Было, наверно, около часа ночи, в окошке огонек горит. Стучу: один длинный, три коротких (у них кольцо на двери). Выходит. Ведет в дом. Свет только в комнате горит. Стол клеенкой накрыт. За столом финский офицер сидит, в чине лейтенанта. Рукавицу бросаю на печку. Вхожу. Мокрый.
— Как дела? — спрашивает лейтенант.
— Нормально, — говорить-то нечего. Тогда он достает из-под стола двухлитровый графин, наливает тонкий стакан браги. Отказался: «Не пью, не курю». Он выпил сам. Надел шапку, крепко пожал руку мне, Марии тоже. Тучин вышел его проводить. Я глянул в окно. Лошадь была за домом, белая, серыми пятнами. Полозья заскрипели, выл ветер, метель шла.
Вернулся Тучин и засмеялся.
— Серега, это наш парень. Как приехал?
Молчу. Чего-то слова не лезут. Принес, говорю, все, что надо, найди на печке… Удивился, полез. Сразу достал — хитрый.
— Лезь теперь сам на печку. Сохни.
— Некогда сохнуть, к утру на работу.
Тучин выпотрошил рукавицу, схему — на стол. Разгладил.
— Знакомь!
— Дай ножик.
Условные знаки к схеме были зашиты в рюшку, на которой ремень держится. Оттянул пояс — брюки-то, вернее, галифе финские, были на любого заготовлены, кто поедет, а мне великоваты. Вырезал. А Тучин на расшифровку глянул и отложил: «Не надо этого». Принес карту, и мы до пяти утра переносили схему.
— Горбачев собирается уходить, — сказал в конце Тучин. — Хотели и тебя с ним отправить. Но раз ты такую карту отгрохал, нечего тебе там, на Большой земле делать. Со мной оставайся.
Обратно я тащил большой вещмешок с коричневой заплатой. А в вещмешке — семизарядный тульский наган, гранаты, листовки, свежие газеты «Тотуус» и «Ленинское знамя».
Глава 13
Это была очень милая беседа: за одним столом генерал-майор Свенсон, Тучин и я.
Обострилась болезнь, Горбачев торопил Центр с выходом. В эфир снова пошел сигнал бедствия:
«10-1-44: 15-00, Власову. Тяжело болен, предпосылок на поправку нет. Примите все меры посадить самолет на Пет-ярви».
Часами лежал навзничь, смотрел на паутину. Паука трогать не велел: «Пускай живет».
Тучину сказал:
— Ты, Митя, вот чего… Ты в предбаннике пол подыми… там сухо будет, и чего надо сделай. Временно, конечно… Деть-то меня некуда. А уж после войны — там честь по чести, как положено… Мне, Митя, из этой штуки не выпутаться.
— Дура ты дура! — только и нашел что сказать Тучин, с трудом сообразив, о чем речь. Где-то раздобыл нутряного сала, Маша его растопила, и Горбачев перешел на знахарскую диету: рюмка спирта, кружка топленого молока с салом. В спирте нехватки не было — с последним грузом выбросили его 70 кг в гибких американских банках, по 2800 г. каждая. Зачем, спрашивается, столько-то?
Он жил в каком-то вялом полузабытье, и естественные, как само продолжение жизни, события становились все менее доступными его пониманию.
Катя Насонова привезла шифровку, в которой ей предписывалось сменить в подполье Сильву. От себя добавила, что Сильву Центр намерен перебросить в Норвегию. Ночью, дежуря у его постели, Сильва подняла Павла. Молча примостились рядом — Павел на перевернутой корзине, Сильва на краешке сундука.
— Не бойтесь, живой, — улыбнулся Горбачев.
Павел:
— Мы не о том, Дмитрий Егорович. Мы вас ни в чем таком не подозреваем. Мы по личному делу. Мы вот, Дмитрий Егорович, хотим стать мужем и женой… Ну вот… Поэтому не могли бы вы похлопотать, что, если в Норвегию, то вместе?..
Катю Насонову, ни с того ни с сего, вдруг повело тошнить. Призналась, что перед самой выброской вышла замуж, и вот, говорит, извините, Дмитрий Егорович, немножко беременна.
Промолчал. Отметил, что и бабы-то его стесняться перестали. Поделился с Тучиным — скалится. Есть же, говорит, сыновья у полков. А теперь будет сын подпольного райкома. Мишкой назовем, в честь Асанова. Крестным будешь…
Угасал вокруг мир. Как много, выходит, держится в людях на завтрашнем дне, где в такой счастливой отдаленности ютятся всё оправдывающие, всё смягчающие человеческие надежды.
Сильно волновал его Тучин. Беспомощный Горбачев уже не верил, что нервы могут служить без износа. Ждал срыва. А Тучин говорил успокоительно: «Ничего, Митя. Рвется там, где тонко».
Тучину присвоили звание вянрикки — прапорщик. Из Хельсинки пришла телеграмма:
«Приветствую тебя первым шагом на пути генеральским погонам. Карл Маннергейм».
— Видал? А ты говоришь, — грустно дурачился Тучин. — Выходим из народа. Растем, да все не в ту сторону. Ах, Карл Густав Эмиль Маннергейм, подведешь ты меня под трибунал!..
Сержанту Саастомойнену, ставшему вдруг чином ниже старосты, ничего не оставалось, как устроить торжественный прием. Ситуация явно забавляла Тучина. «Вари, Маша, щи, за лавровым листом пошел».
Во время приема комендант уязвленно искал на ноге старосты больную мозоль. И нашел, наступил:
— Я вот все думаю, господин вянрикки, глядя на ваши успехи… Все думаю, какими же наградами и чинами увешают вас большевики? Как считаете — увешают? Или вы намерены удрать вместе с нами?.. Ну, хорошо, Удрали, а… а в Хельсинки… в Хельсинки, представьте, советские танки… а в президентском дворце заседает НКВД!
И пьяный хохот в лицо. А Тучин этого в любой ситуации не терпел. Брызнули осколки комендантских очков, и Саастомойнен распластался на полу — как с потолка упал.
— Извините, господа, этот человек — паникер, пораженец, трус. Я предлагаю тост за мужество, которое неподвластно обстоятельствам.
Подошел лейтенант Матти Канто, только что прибывший из учебного отдела Главной Ставки, лысый, трезвый, независимый. С чувством пожал руку:
— Я всегда считал, что Маннергейм может ошибиться в военной политике, но в людях — никогда!