Страница 16 из 49
Но не все были так боговосхищены, многие злословили, а мамаша его так вообще убивалась моей бабушке: ее не воспитывали в духе интернационализма, и казахская национальность богини ей была чужда. И молодость тоже, что, мол, хвостом вертеть начнет! Бабушка увещевала ее как могла, рассказывала, как у нас в семье разные национальности женились, и у других тоже, и ничего, живут.
Доктор съехал, но посещал мамашу аккуратно. Через год мамаша радостно качала коляску, скрипуче гугукала младенчику в азиатскую мордочку…
Надеюсь, они долго жили счастливо. Чтоб умереть в один день — это я сомневаюсь, дальше не помню уже.
Меня захватило выживание собственной жизни в далеком краю…
Про любовь вообще
Про любовь у взрослых мы имели всякие примеры, большей частью непонятные, неизбежные, судьбоносные и неотвратимые.
Вот, к примеру, Миллерша — это была соседка, полька. Католическая была женщина, суровая, большая, одевалась европейски, имела в доме пианино — я иногда играла с ней в четыре руки «Молитву девы» или что-нибудь такое чувствительное, что в музыкальной школе не проходили.
Было у нее в квартире темно и даже прохладно, большая статуя мадонны стояла в углу. Такая, как в детстве сказала бы, «настоящая» статуя, со слезами на печальном лице, пугающая неизбежным взрослением и необходимостью понимать «смертности».
Дружила она, пожалуй, только с моей бабушкой, тайной полькой, записанной русской в процессе выживания перед войной. Обмен пирогами, редкие вечерние посиделки, мне всегда хотелось пойти к ней в гости, хотя мне доставалось от нее — не получалось из меня достойной барышни.
Так вот, у нее был муж — старый худой еврей, подобранный где-то на полустанке в конце войны. Она звала его по фамилии — Миллер, во дворе ее звали, естественно, Миллерша, что ее бесило: «Не жидовска фамилия у меня». Она поносила несчастного Миллера на чем свет стоит, открыто, во дворе, орала на него так громко, что мы, дети, сначала приседали в страхе, а потом разбегались, заливаясь смехом. Почему? За что? При встречах с моей бабушкой аспид Миллер был главной темой ее страстных монологов.
И вдруг он умер. Миллерша перестала есть, умываться, выходить из дому. Она лежала в темной комнате, моя бабушка пыталась кормить ее с ложки. Через некоторое время Миллершу забрали в больницу, где она повесилась через пару дней.
Когда бабушка восклицала: «Ах, как она его любила», — мне было смешно. Сейчас уже не очень.
Или вот у нас была соседка Таня Бурканова. Она была опытная девочка. Во-первых, она родилась на грузовике. Во-вторых, она много переезжала, и у нее был аппендицит. Но самое главное, у Таниного папы была любовь не только неотвратимая, но и преступная с точки зрения Таниной мамы.
Там происходило много захватывающего воображение на долгие годы: швыряние мужских предметов с балкона. Битье стаканов. Беганье по балкону с ножом в руках. Крики женским голосом: «Отравлюсь и ее отравлю, дочь тебя проклянет!» Крики мужским голосом: «Сама шалава, абортница…»
И это кроме слов, которые ни говорить, ни писать нельзя.
Весь дом наблюдал, а некоторые даже участвовали: дедушка ходил предотвращать драку, Кремерша и моя бабушка — усмирять Танину маму и укрывать Таню от всех, отвлекая ее конфетами и книжками.
Между тем Таня уже ничего не боялась. Она с удовольствием рассказывала о привычках родителей, объясняла нам непонятные слова, показывала, как мама пытается порвать рубашку на папе и целится ему в глаз тарелкой.
Однажды вызванная для утешения иногородняя Танина бабка застала ее за домом, где мы смотрели, как Таня махала руками с криком: «Суке твоей ноги вырву!» Бабка сразу догадалась, о ком речь, и рассвирепела на глазах. Я быстро смекнула, что надо ее отвлечь, и тоже заорала: «И рыцари мои сразятся за тебя! Дай мне меч, король Артур!» Я тогда про него читала, и мне казалось, что он очень даже к месту будет.
Но это не помогло. Таню поймали и поколотили. А на меня злая бабка наябедничала, что я издеваюсь над несчастьями простых людей, и добавила, что нас не зря сталин посадил, раз мы такие.
Дедушка смеялся и говорил, что мне сделали реприманд. И я очень гордилась: это значит, что я из культурной семьи.
Таню от шумно разводящихся родителей отправили жить к тете, она приехала оттуда молчаливая и совсем другая.
Мы собрались послушать, как живут у тети, но Таня сказала только одну загадочную фразу: «В каждой женщине должна быть холодная тайна».
Сначала мы замолчали, а потом загалдели: «Как это? Где это?»
Я решила пойти от обратного и определить горячие тайны. Да, в соседских женщинах они были, они вполголоса быстро говорили их моей бабушке за чаем или шептались между собой на лестнице, они являли их красной помадой и светлыми тонкими чулками. Это были привлекательные тайны.
На соседней улице жила пара женских пьяниц, они были тихие, извиняющиеся, и какие могут быть тайны, если у них штаны торчали из-под рваных платьев…
Холодная тайна должна быть зловещей. Слово «зловещий» у меня было для мужчин: старьевщика, точильщика ножей, бабая на рынке, который придет-заберет, для остекленевших глаз Васиного папы, когда он замирал, перед тем как сорваться в крик и битье. Незнакомые мужчины без дела всегда были носителями злых, холодных, опасных тайн.
Считать ли такие обычные тайны прошлого, как лагеря, тюрьмы, война и поселение, холодными или тайнами вообще, когда все о них знали, если даже не говорить? Нет.
Женские холодные тайны должны красиво одеваться, иметь «горькие складки у рта», взгляд мимо всех, надменную походку.
Мы долго искали и нашли одну такую женщину.
Она ходила в кино одна. Немолодая, непроницаемая, в костюме и на каблуках.
Мы стали следить за ней. Иностранка? Шпионка? Бывшая принцесса?
Когда стало невмоготу от неразрешимой тайны, я открылась бабушке:
— Холодная тайна, есть в ней холодная тайна? Только про лагеря не начинай…
— Это ты про Анну Федоровну? Есть, пожалуй. В ней, скажем так, холодная бездна. Она вдова с войны, за 20 лет могла бы уже и не раз замуж выйти, а вот нет! Неутешаемая женщина.
— Ну-у-у, просто как…
Даже после того, как Танина мама кинула с балкона одежду Таниного папы, а он с помощью соседа дяди Феди подобрал ее, сунул в сетку и ушел, Таня продолжала бывать у тети подолгу.
Она приезжала от тети с разными новыми мыслями, потому что тетя была культурная и Таню правильно развивала.
В этот раз Таня показала нам листок со стихотворением. Там был только кусочек, остальное оторвано, она повторяла его нараспев, а в конце махала рукой вместо рифмы:
Мы пытались придумать окончание. Слово «ноги» лезло в рифму к дороге. Только ведь «ноги» — это вообще не поэтическое слово, грязные, пыльные ступни, уродские ногти. Такие встречались иногда, что страшно было смотреть, как они торчали из босоножек и шлепок.
«Сапоги», чтобы страшные эти ноги прикрыть, тоже не подходило.
— Берлоги, — заржала Берта, и нам стало так смешно, что Таня обиделась. Она стала кричать, что это грустное стихотворение, что рифмы надо со смыслом придумывать.
— Когда погода плохая и дома сидишь, и один, а на ужин только кефир с хлебом, — завелась я на грустное.
— Что не подумать ли о Боге, — сказала, смеясь, детородный доктор тетя Римма, она подошла к нам забирать свою вредную Лильку домой.
— Тетя Римма, а вы сектантка? Разве врачи в Бога верят? — изумилась Таня.
— Да какой к черту Бог, прости господи. — Тетя Римма закуривала свою папиросу-«беломорию». — Тут и без него не управишься.
Но нам так понравилось, что решили: да, там, наверно, было про Бога.