Страница 13 из 49
Но не в этом дело. Мы любили стоять рядом с его будкой, слушать песни и рассказы из его ассирской жизни.
Дядя Гриша был загадочной национальности. Даже в нашем дворе, где кого только не было, это было необычно, как, скажем, если бы американец жил бы у нас в будке и чинил ботинки.
Ассирцы, как он говорил нам, были самой древней национальностью на свете. Даже древней евреев, хотя Борька не верил и часто спорил с ним. Его бабушка, а она была самая старая бабушка на свете, утверждала, что древней евреев только Бог и некоторые звери.
Дяди-Гришины ассирцы пришли из Африки, поэтому они были черные и кучерявые, они шли долго, через перевалы в горах и умирали пачками, ели траву и горнокозлятину… Самые упорные дошли до Крыма и остановились там обживаться. А когда началась война, татар прогнали из Крыма, а ассирцев сталин не тронул, потому что они были тихие и хорошие. За это дядя Гриша был Сталину благодарен по гроб жизни. Тут он начинал плакать, гладить сталина и тянулся в угол за чекушкой. Берта и я начинали орать, что сталин деспот, а сын греческих коммунистов Димитрис кричал, что нет, не деспот, что сталин их тоже спас, принял, когда бежали от плохих греков, которые настоящие деспоты, такие деспоты, что даже детей убивали камнями, а после уже все начинали орать, что Димитрис украл у Вовки колесо, а Вася обзывал узбека Равшанку черножопым, а Танька меня жадиной — не давала никому кукольное одеяльце, а Берту — жиртрест и таран, а я Таньку — заразной язвой в зеленке, а Борьку — ябедой, а Яша-маленький палил из деревянного пистолетика. Потом дядя Гриша кричал, что даст каждому шнурок, если мы наконец заткнемся.
А потом взрослые потихоньку отбирали у нас подарочные шнурки и отдавали обратно дяде Грише.
— Сталина не трожь! — кричал пьяный сапожник Гриша. — Я ему ногу на войне отдал! За Родину, за сталина!
Мы еще тихо стояли в ожидании моего дедушки, которого позвали навести порядок. Гриша и Рахман спорили, кричали, Гриша хватал Рахмана, а тот пытался шлепнуть Гришу по голове. Но хитрый Гриша прятался в свою сапожную будку, а толстый Рахман туда не пролезал.
— Вот ты меня знаешь с детства, чем я провинился перед сталиным твоим, всю войну, ордена имею, а потом четыре года отсидел. За что? — плакал Рахман.
— Сталин не виноват, он спас, он отец, он не знал, это берия… — путался Гриша.
— За что, спрашиваю? — Рахман тоже был заметно пьяный.
Мы держали Яшу-маленького, чтоб не лез со своим деревянным пистолетиком наводить порядок. Яша не любил крики, не боялся, а просто не любил. Поэтому он брался за пистолет, если что.
— Кто из них сталин? — спросила Таня, показывая на портреты в будке. Уж я знала!
— Это который в орденах и с усами.
— Он не может быть плохой, раз в орденах. Плохим ордена не дадут.
— А он сам себе дал!
Наконец приковылял мой дедушка, он хромал, ему в сталинской тюрьме перебили ногу, поэтому ходил с палкой.
Гриша и Рахман стали наперебой жаловаться, осмелевший Яша палил из пистолетика. Гриша пискнул, что дедушка на стороне Рахмана как «рыпрысивный», и так нечестно. Но моего дедушку очень уважали, и Гриша спорить не стал.
Борька, у которого в семье мало кто живой остался, был на стороне Рахмана и дедушки. Он сказал громко: Рахман прав!
Мы тоже были за Рахмана, заголосили, заорали.
Гриша хотел было допить свою чекушку, но при дедушке не решался, Рахман плакал, держа моего дедушку за рукав: «Минахмед, скажи ему, за что?»
— Не сметь при детях! — рявкнул дедушка. — Ребята, не слушайте их, пойдемте отсюда. И никогда не подходите к пьяным!
А как не подходить? Вон у Васи папа сам подходит, он не сталинист, он пьяница с войны…
Рахман, давний друг дяди Гриши, был неправильный ассир. Его отец женился на крымской татарке, но они уехали жить в Среднюю Азию до войны, поэтому их не выгнали из Крыма, а только татарских родственников выгнали, и прямиком в Узбекистан. Тут-то они все встретились, обнялись и зажили одной большой семьей. Удачно вышло!
А когда дядя Гриша оказался в Ташкенте после войны, дядя Рахман принял его, нашел ему место для сапожной будки и даже женил на прекрасной ассирке. Но та вскоре бросила дядю Гришу и ушла к цыганам.
Рахман тоже имел сапожную будку, даже две, в одной из них работал пьющий корейский инвалид, а в другой — ассирский родственник. Сам Рахман работал дома, денежки подсчитывал. Про него говорили, что он жулик и шахер-махер. Может быть, у него не две будки было, а сто, и вообще Рахман был Карабас-Барабас всех сапожных будок на свете. Когда такие тайны кругом, удивляться не приходится.
Рахман был на войне в разведке, за каждого пойманного немца-языка ему давали медаль и водку, когда война кончилась, медали перестали давать, водку он варил у себя в сарае сам.
А в сорок девятом году его арестовали всей семьей, потому что его сын поступил в техникум как записанный ассир, а это было недостаточной правдой: скрыть свою вражью крымско-татарскую часть было страшным предательством.
Дядя Рахман считался мусульманской веры, за что дядя Гриша обзывал его нехристем среди других бранных ассирских слов. Иногда Рахман пел с ним ассирские песни, но язык он уже забыл и говорил по-русски.
За пьянство Рахмана не любили татарские родственники и не звали его на свои дни рождения.
Но кто никогда не имел претензий к дяде Рахману — это Васин папа. Он обнимал его, наваливаясь на толстого Рахмана своим длинным костлявым телом.
— Русские всем братья, и тебе, Рахманка, и тебе, Гришка. Всех нас жиды обмяли!
Последние слова он говорил негромко, потому как его многие не одобряли за это, а некоторые даже били. Например, чемпион Узбекистана по боксу инженер Бергсон.
Рахман не спорил, они склонялись над дяди-Гришиной будкой, оттуда раздавалось тихое бульканье. Потом опять начиналось ассирское пение, Васин папа подвывал и приплясывал, пока не приходили другие соседи их разгонять.
А теперь про Васиного папу, собутыльника всех
Домовая общественность гневно пыхтела на Васиного папу.
— Вы же взрослый человек. Ну хорошо, дети писают в подвале, все бывает, но как не стыдно вам, взрослому, вы же сами отец! Мало того что вы всегда пьяный, да еще и мочитесь где попало.
— Не где попало, а в подвале, и никто не видит. Что же мне делать, если меня домой не пускают.
— А вы не пейте, тогда вас будут пускать.
— Я не могу не пить, я фронтовик.
— Ну пойдите в диспансер лечиться. Давайте мы с вами пойдем как соседи. Вот Минахмед Садретдинович пойдет с вами, он уважаемый человек.
— Да я не боюсь пойти, у меня кошмары, когда трезвый. С тех пор как я фрица душил.
— Посмотрите, Минахмед Садретдинович фронтовик, и Александр Львович, и Марк Михайлович. Да кто в нашем доме не фронтовик! Они не пьют.
— Может, им кошмары не снятся…
— Минахмед Садретдинович, пойдете с ним в диспансер?
— Да пойду я, пойду, и уже ходил, и потом пойду в десятый раз…
Васин папа не послушался общественности, продолжал пить и умер в канаве.
Про Илью Федоровича и Ольгу Александровну — друзей моих стариков
В 1937 году мой дедушка сидел в земляной тюрьме НКВД города Ашхабада.
Общая бедность молодой советской республики не позволяла раскошелиться на пыточные орудия, поэтому пытали подручными методами, используя тысячелетние местные традиции. Дедушку сажали на стул с дыркой в сиденье, привязывали на полдня. Внутренности отекали, и, когда его выдирали из дырки, он не мог передвигаться иначе, как на четвереньках.