Страница 21 из 73
Спартаковец Тарашкин шел не спеша на острова, в клуб. Он находился в самом приятном расположении духа. Внешнему наблюдателю он показался бы даже мрачным на первый взгляд, но это происходило оттого, что Тарашкин был человек основательный, уравновешенный и веселое настроение у него не выражалось каким-либо внешним признаком, если не считать легкого посвистывания да спокойной походочки.
Не доходя шагов ста до трамвая, он услышал возню и писк между штабелями торцов. Все происходящее в городе, разумеется, непосредственно касалось Тарашкина.
Он заглянул за штабели и увидел трех мальчиков, в штанах клешем и в толстых куртках: они, сердито сопя, колотили четвертого мальчика, меньше их ростом, – босого, без шапки, одетого в ватную кофту, такую рваную, что можно было удивиться. Он молча защищался. Худенькое лицо его было исцарапано, маленький рот плотно сжат, карие глаза – как у волчонка.
Тарашкин сейчас же схватил двух мальчишек и за шиворот поднял на воздух, третьему дал ногой леща, – мальчишка взвыл и скрылся за торцами.
Другие двое, болтаясь в воздухе, начали грозиться ужасными словами. Но Тарашкин тряхнул их посильней, и они успокоились.
– Это я не раз вижу на улице, – сказал Тарашкин, заглядывая в их сопящие рыльца, – маленьких обижать, шкеты! Чтобы этого у меня больше не было. Поняли?
Вынужденные ответить в положительном смысле, мальчишки сказали угрюмо:
– Поняли.
Тогда он их отпустил, и они, ворча, что, мол, попадись нам теперь, удалились, – руки в карманы.
Избитый маленький мальчик тоже попытался было скрыться, но только повертелся на одном месте, слабо застонал и сел, уйдя с головой в рваную кофту.
Тарашкин наклонился над ним. Мальчик плакал.
– Эх, ты, – сказал Тарашкин, – ты где живешь-то?
– Нигде, – из-под кофты ответил мальчик.
– То есть как это – нигде? Мамка у тебя есть?
– Нету.
– И отца нет? Так. Беспризорный ребенок. Очень хорошо.
Тарашкин стоял некоторое время, распустив морщины на носу. Мальчик, как муха, жужжал под кофтой.
– Есть хочешь? – спросил Тарашкин сердито.
– Хочу.
– Ну ладно, пойдем со мной в клуб.
Мальчик попытался было встать, но не держали ноги. Тарашкин взял его на руки, – в мальчишке не было и пуда весу, – и понес к трамваю. Ехали долго. Во время пересадки Тарашкин купил булку, мальчишка с судорогой вонзил в нее зубы. До гребной школы дошли пешком. Впуская мальчика за калитку, Тарашкин сказал:
– Смотри только, чтобы не воровать.
– Не, я хлеб только ворую.
Мальчик сонно глядел на воду, играющую солнечными зайчиками на лакированных лодках, на серебристо-зеленую иву, опрокинувшую в реке свою красу, на двухвесельные, четырехвесельные гички с мускулистыми и загорелыми гребцами. Худенькое личико его было равнодушное и усталое. Когда Тарашкин отвернулся, он залез под деревянный помост, соединяющий широкие ворота клуба с бонами, и, должно быть, сейчас же уснул, свернувшись.
Вечером Тарашкин вытащил его из-под мостков, велел вымыть в речке лицо и руки и повел ужинать. Мальчика посадили за стол с гребцами. Тарашкин сказал товарищам:
– Этого ребенка можно далее при клубе оставить, не объест, к воде приучим, нам расторопный мальчонка нужен.
Товарищи согласились: пускай живет. Мальчик спокойно все это слушал, степенно ел. Поужинав, молча полез с лавки. Его ничто не удивляло, – видел и не такие виды.
Тарашкин повел его на боны, велел сесть и начал разговор.
– Как тебя зовут?
– Иваном.
– Ты откуда?
– Из Сибири. С Амура, с верху.
– Давно оттуда?
– Вчера приехал.
– Как же ты приехал?
– Где пешком плелся, где под вагоном в ящиках.
– Зачем тебя в Ленинград занесло?
– Ну, это мое дело, – ответил мальчик и отвернулся, – значит надо, если приехал.
– Расскажи, я тебе ничего не сделаю.
Мальчик не ответил и опять понемногу стал уходить головой в кофту. В этот вечер Тарашкин ничего от него не добился.
27
Двойка – двухвесельная распашная гичка из красного дерева, изящная, как скрипка, – узкой полоской едва двигалась по зеркальной реке. Оба весла плашмя скользили по воде. Шельга и Тарашкин в белых трусиках, по пояс голые, с шершавыми от солнца спинами и плечами, сидели неподвижно, подняв колени.
Рулевой, серьезный парень в морском картузе и в шарфе, обмотанном вокруг шеи, глядел на секундомер.
– Гроза будет, – сказал Шельга.
На реке было жарко, ни один лист не шевелился на пышно-лесистом берегу. Деревья казались преувеличенно вытянутыми. Небо до того насыщено солнцем, что голубовато-хрустальный свет его словно валился грудами кристаллов. Ломило глаза, сжимало виски.
– Весла на воду! – скомандовал рулевой.
Гребцы разом пригнулись к раздвинутым коленям и, закинув, погрузив весла, откинулись, почти легли, вытянув ноги, откатываясь на сиденьях.
– Ать-два!
Весла выгнулись, гичка, как лезвие, скользнула по реке.
– Ать-два, ать-два, ать-два! – командовал рулевой.
Мерно и быстро, в такт ударам сердца – вдыханию и выдыханию – сжимались, нависая над коленями, тела гребцов, распрямлялись, как пружины. Мерно, в ритм потоку крови, в горячем напряжении работали мускулы.
Гичка летела мимо прогулочных лодок, где люди в подтяжках беспомощно барахтали веслами. Гребя, Шельга и Тарашкин прямо глядели перед собой, – на переносицу рулевого, держа глазами линию равновесия. С прогулочных лодок успевали только крикнуть вслед:
– Ишь, черти!.. Вот дунули!..
Вышли на взморье. Опять на одну минуту неподвижно легли на воде. Вытерли пот с лица. «Ать-два!» Повернули обратно мимо яхт-клуба, где мертвыми полотнищами в хрустальном зное висели огромные паруса гоночных яхт ленинградских профсоюзов. Играла музыка на веранде яхт-клуба. Не колыхались протянутые вдоль берега легкие пестрые значки и флаги. Со шлюпок в середину реки бросались коричневые люди, взметая брызги.
Проскользнув между купальщиками, гичка пошла по Невке, пролетела под мостом, несколько секунд висела на руле у четырехвесельного аутригера из клуба «Стрела», обогнала его (рулевой через плечо спросил: «Может, на буксир хотите?»), вошла в узкую, с пышными берегами, Крестовку, где в зеленой тени серебристых ив скользили красные платочки и голые колени женской учебной команды, и стала у бонов гребной школы.
Шельга и Тарашкин выскочили на боны, осторожно положили на покатый помост длинные весла, нагнулись над гичкой и по команде рулевого выдернули ее из воды, подняли на руках и внесли в широкие ворота, в сарай. Затем пошли под душ. Растерлись докрасна и, как полагается, выпили по стакану чаю с лимоном. После этого они почувствовали себя только что рожденными в этом прекрасном мире, который стоит того, чтобы принялись, наконец, за его благоустройство.
28
На открытой веранде, на высоте этажа (где пили чай), Тарашкин рассказал про вчерашнего мальчика:
– Расторопный, умница, ну, прелесть. – Он перегнулся через перила и крикнул: – Иван, поди-ка сюда.
Сейчас же по лестнице затопали босые ноги. Иван появился на веранде. Рваную кофту он снял. (По санитарным соображениям ее сожгли на кухне.) На нем были гребные трусики и на голом теле суконный жилет, невероятно ветхий, весь перевязанный веревочками.
– Вот, – сказал Тарашкин, указывая пальцем на мальчика, – сколько его ни уговариваю снять жилетку – нипочем не хочет. Как ты купаться будешь, я тебя спрашиваю? И была бы жилетка хорошая, а то – грязь.
– Я купаться не могу, – сказал Иван.
– Тебя в бане надо мыть, ты весь черный, чумазый.
– Не могу я в бане мыться. Во, по сих пор – могу. – Иван показал на пупок, помялся и придвинулся поближе к двери.
Тарашкин, деря ногтями икры, на которых по загару оставались белые следы, крякнул с досады:
– Что хочешь с ним, то и делай.
– Ты что же, – спросил Шельга, – воды боишься?