Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 30

У нас расстреливали на северном и южном пляжах. Мы, дети, не успевали за грузовиком, поэтому, едва начинался суд, заранее бежали к морю занимать хорошие места. Иногда мы не угадывали пляж и пропускали расстрел.

Несколько раз мы наблюдали расстрел вблизи. Солдаты оцепляли место казни, один из них пинком заставлял осужденных встать на колени, отходил так, чтобы его не забрызгала кровь, и стрелял в затылок. Если человек не умирал сразу, его добивали. Страшнее всего выглядел перевернутый труп: сзади входное отверстие было маленькое, а спереди пуля проделывала дыру размером с плошку, из которой мы ели дома. От вида кровавого месива на месте лица и лба меня колотило, И вот мне приснилось, что я такой преступник. Я матерый убийца. По бокам стоят помещики и контрреволюционеры. Но нашего опального писателя, о котором я рассказывал, нет. На меня смотрит черная толпа. Из динамиков грохочет обвинительный приговор, и наконец звучат слова:

«Приговорить к расстрелу. Приговор привести в исполнение немедленно!»

Подходит солдат, приставляет мне дуло к виску и стреляет. Я падаю, но тут же под ропот толпы поднимаюсь на ноги. Мозг вытекает из моей головы, словно содержимое разбитого яйца. Выставив вперед пустую, как скорлупа, голову, я ору на солдата: «Мать твою, здесь тебе не пляж!»

Тут я проснулся, в поту, с бешено бьющимся сердцем. Но я не радовался, что это всего лишь сон. На меня нахлынули воспоминания: стадион — суд — руки за спиной — солдаты — пляж — пуля, бьющая сильней, чем кувалда, — аккуратная дырочка в затылке и развороченное лицо — сочащийся кровью песок…

Только тогда я понял, что страшные сны ночью — воздаяние за страшные рассказы, которые я пишу днем. И я решил бросить это дело. Иначе я, наверное, давно бы свихнулся и не писал бы эти строки дома в Пекине, а сидел бы в психушке на замызганной постели и бессмысленно глазел в зияющую пустоту.

16 июля 2009 года

Лу Синь

В мае 2006 года я в копенгагенском аэропорту ждал рейса на Осло и силился разглядеть сквозь огромное стекло, кто же изображен на хвосте самолета норвежских авиалиний. Вьющиеся волосы, длинные бакенбарды, старомодные круглые очки…

Объявили посадку. Я поднялся в самолет, сел в кресло и принялся смотреть на хвост в иллюминатор. Только после взлета, когда Копенгаген под нами стремительно уменьшался, я вспомнил, что видел этого человека на титульном листе китайского издания «Пер Гюнта». Это был Генрик Ибсен. Его портреты встретили меня и в дождливом Осло: близилась столетняя годовщина со дня смерти писателя. Ибсен внушительно взирал на меня с разноцветных флагов, обрамлявших дорогу из аэропорта.

Обедал я тогда в старинном ресторане с колоннами и расписным плафоном, куда хаживала национальная знаменитость. На столике у входа стояли цилиндр и пивная кружка со следами пены, к отодвинутому стулу была приставлена трость — словно тут по-прежнему восседает Ибсен.

Больше я в этом ресторане не был, но еще три дня утром и вечером проходил мимо. Я заметил, что по утрам кружку до краев наполняли пивом, а к вечеру оставалась одна пена. Мне казалось, что Ибсен смотрит на меня и думает:

«Ну и что написал этот китаец?»

И я вспомнил нашего Лу Синя. Его статьи «Об односторонности культуры» и «Сила демонической поэзии», в которых впервые по-китайски появилось имя Ибсена, вышли в свет почти два года спустя после смерти великого норвежца. В известной речи «Что было, когда Нора ушла», произнесенной в 1923 году в Пекинском женском педагогическом училище, он говорит: «Что было, когда она ушла? Ибсен об этом молчит. Он умер. Да и будучи живым, мог бы не отвечать на этот вопрос». Затем Лу Синь сам отвечает на правах читателя: «Она либо пала, либо вернулась… Есть еще одна возможность: она умерла с голоду». Он считает, что женщина перестанет быть игрушкой в руках мужчины, только когда получит равные с ним экономические права. С присущим ему сарказмом Лу Синь замечает: «Слово „деньги“ звучит некрасиво. Возвышенные люди смеются над деньгами. Но все же я думаю, что суждения человеческие меняются не только день ото дня, но и от приема к приему пищи. Если человека, который понимает, что еда покупается за деньги, и в то же время презирает разговоры о деньгах, похлопать по животу, наверняка выяснится, что рыба или мясо в нем еще не переварились. Надо поморить его денек голодом и послушать, как он запоет».

Встречающиеся в Осло на каждом шагу изображения Ибсена навели меня на мысль, что в Норвегии, в отличие от прочих стран, «Ибсен» — не только имя знаменитого драматурга, но и имя нарицательное. Точно так же во времена моего детства, в эпоху культурной революции, слово «Лу Синь» для нас не только обозначало великого писателя, но и представляло собой важнейший и употребительнейший политико-революционный термин, который на европейских языках следовало бы писать слитно. Выступление в университете Осло я назвал «Лу Синь в моей жизни».

В период культурной революции литературы не существовало. Ее слабые следы сохранились разве что в школьных учебниках чтения. Но и там присутствовали только один поэт — Мао Цзэдун и один писатель — Лу Синь. В первом классе я искренне верил, что других поэтов и писателей в мире нет.

Благодаря любви поэта к писателю, Лу Синь считался трижды великим: великим художником слова, великим мыслителем и великим революционером. Он умер еще в 1936 году, но наибольшим авторитетом пользовался при культурной революции. В этом отношении он уступал лишь Мао. В газетах, на радио, в дацзыбао, в обвинительных речах на «митингах борьбы» и саморазоблачениях помещиков, кулаков, контрреволюционеров, дурных элементов и правых элементов Лу Синь цитировался непосредственно после изречений Мао Цзэдуна. С наших уст не сходили слова «председатель Мао учит нас» и «господин Лу Синь говорил». Любопытно, что «господином» тогда называли только Лу Синя — остальные были либо товарищами, либо классовыми врагами.

При жизни Лу Синя критиковали в хвост и в гриву, но теперь его имя олицетворяло лишь вечную революционную правоту.



Десять школьных лет я не проходил Лу Синя, а скорее проходил мимо него. Он казался мне ужасно скучным и представлял интерес только как имя нарицательное, для цитат.

Духовной пищей моего революционного и нищего детства были споры. Я обожал спорить.

В начальной школе я поспорил с одноклассником: когда Солнце ближе всего к Земле? Он считал, что на восходе и закате, потому что тогда оно выглядит особенно большим. Я же утверждал, что в полдень, потому что тогда жарче всего. После многодневных перепалок мы решили спросить у других. Старшая сестра одноклассника безоговорочно его поддержала. Мой брат пригрозил однокласснику:

«Еще раз наврешь про Солнце — врежу в рожу».

Но мне нужна была не сила, а правда. За год мы опросили всех детей старшего возраста в городке. Наконец они стали гнать нас взашей.

Затем мой оппонент нашел новый аргумент: если чем холодней, тем дальше, значит, зимой Солнце дальше от Земли? Я не отставал: если чем меньше, тем дальше, значит, в дождливый день Солнце так далеко, что его не видно? Это продолжалось до тех пор, пока я в пылу спора не крикнул ему:

— Господин Лу Синь говорил, что Солнце ближе всего к Земле в полдень!

Он пробормотал:

— Господин Лу Синь так говорил?

— Конечно, говорил! — ответил я, замирая от собственной наглости. — Ты что, не веришь господину Лу Синю?

— Я? Верю! А почему ты мне раньше не сказал?

— Я сам не знал. Сегодня передавали по радио.

Товарищ повесил голову:

— Тогда ты прав.

При первом же упоминании Лу Синя он отказался отточки зрения, которую защищал целый год. Еще несколько дней он ходил грустный, погруженный в себя и переваривал горечь поражения.

Чаще всего споры между цзаофанями, хунвейбинами, мужьями и женами решались с помощью изречений Мао Цзэдуна. В принципе и я хотел приписать слова о Солнце председателю Мао, но поостерегся: в случае разоблачения меня наказали бы гораздо строже, чем за Лу Синя.