Страница 2 из 28
И вот в один из четвергов июля 1789 года, бывшим достаточно хмурым днем, поскольку его омрачила гроза, пронесшаяся с запада на восток, под порывами ветра которой обе уже упоминавшиеся нами великолепные акации утратили девственную нетронутость своего весеннего наряда, обронив на землю несколько листков, пожелтевших от первого летнего зноя, так вот, повторяем в один из июльских четвергов тишина, до того нарушаемая лишь шорохом листьев, круживших по убитой земле площади, да чириканьем воробья, преследующего на этой же площади мошек, вдруг взорвалась, едва часы на остроконечной крытой черепицей башне ратуши пробили одиннадцать.
Тотчас же раздался крик «Ура!», подобный тому, какой способен издать целый полк улан и притом сопровождаемый громом, который сравним только с грохотом лавины, когда она низвергается со скалы на скалу; калитка между двумя акациями отворилась или, вернее будет сказать, с размаху распахнулась, и из нее на площадь вырвался поток мальчишек, который тут же разбился на несколько веселых крикливых компаний: одни сбились кучками и принялись запускать волчок, другие занялись игрой в котел, гоняя камешек по начерченным мелом квадратам, остальные же расположились вокруг выкопанных по кругу ямок, в которые стали закатывать мячик, причем попадание или непопадание его в ямку определяло выигрыш или проигрыш пустившего мяч.
Кроме озорных школьников, которых обитатели немногих домов, что выходят на площадь, наградили званием шалопаев и которые по преимуществу одеты были в штаны, продранные на коленях, и в куртки с дырами на локтях, имелись и те, кого называли послушными, и кто, по мнению кумушек, несомненно, был усладой и гордостью родителей; отделясь от толпы, они, каждый неся свою корзину, каждый своей дорогой, медленно, нога за ногу, что свидетельствовало об их сожалении, побрели под отеческий кров, где в качестве награды за отказ от участия в общем веселье их ожидал кусок хлеба с маслом или с вареньем. Их штаны и куртки были, как правило, целы и вообще имели приличный вид, что наряду со столь превозносимой послушливостью и делало их предметом насмешек, а то и ненависти со стороны не столь хорошо одетых, а главное, куда менее дисциплинированных соучеников.
Наряду с этими двумя категориями школьников, которые мы определили как «озорные» и «послушные», существовала еще и третья, и ей мы дадим наименование «ленивые»; эти почти никогда не выходили из школы вместе с остальными учениками, чтобы играть на площади у замка или возвратиться в родительский дом, поскольку представителей сей несчастной категории обыкновенно оставляли в качестве наказания в классе, а это значит, что, когда их товарищи, выполнив переводы на латынь или с латыни, запускали волчок или лакомились хлебом с вареньем, они сидели, пригвожденные к скамейкам за пюпитрами, и делали переводы, которые не сделали во время урока, если только их провинность была не настолько велика, что требовала высшей кары, а именно, наказания линейкой, розгами или плеткой.
Если бы мы воспользовались, чтобы пройти в школу тем путем, который проделали ученики, чтобы вырваться из нее, то нам пришлось бы проследовать по дорожке, бегущей вдоль фруктового сада и приводящей в широкий двор, куда выбегали школьники во время перемен; войдя в него, мы бы услышали раздающийся с верха лестницы громкий, отчетливый голос и увидели школяра, которого беспристрастность историка вынуждает нас отнести к третьей категории, то есть к категории ленивых, быстро сбегающего по ступенькам и производящего плечами такие движения, какие проделывают ослы, чтобы сбросить всадника, и школьники, чтобы встряхнуться после удара плеткой.
– Нечестивец! Безбожник! Змееныш! – гремел голос. – Убирайся! Вон отсюда! Vade! Vade![11] Запомни, я терпел три года, но есть негодяи, которые истощают терпение даже самого отца небесного! Сегодня пришел конец, окончательный и бесповоротный. Забирай своих белок, лягушек, ящериц, шелковичных червей и майских жуков и убирайся к тетке, к дядьке, если он у тебя есть, да хоть к самому дьяволу, ежели тебе охота, лишь бы я тебя больше не видел! Vade, Vade!
– Простите меня, добрейший господин Фортье, – умоляюще отвечал с низа лестницы другой голос. – Да стоит ли такого вашего гнева один несчастный варваризм и парочка, как вы их изволите называть, солецизмов[12]?
– Три варваризма и семь солецизмов в сочинении на двадцать пять строк! – яростно загремел голос с верха лестницы.
– Так это ж потому, что четверг, господин аббат. Говорю вам, четверг для меня несчастливый день. Ну, а вдруг завтра я прекрасно переведу на латынь, так неужто вы не простите мне сегодняшнюю мою неудачу? Ну, скажите, господин аббат?
– Вот уже три года в день сочинения ты, лодырь, твердишь мне одно и то же. А экзамен назначен на первое ноября, и мне, который, уступив мольбам твоей тетушки Анжелики, имел слабость внести тебя в списки кандидатов на вакантную стипендию в Суассонской семинарии, со стыдом придется узреть, как тебе в ней отказывают, и слышать повсюду: «Angelus Pitovius asinus est! Анж Питу – осел!»
Поспешим сказать, чтобы сразу привлечь внимание благожелательного читателя к этому отроку, какового внимания он вполне заслуживает, что Анж Питу, которому аббат Фортье только что дал такую выразительную характеристику на латыни, является героем этого повествования.
– О, добрейший господин Фортье! О, дорогой мой учитель! – канючил в отчаянии школяр.
– Твой учитель? – возопил аббат, до глубины души оскорбленный таким обращением. – Хвала господу, я уже не твой учитель, и ты не мой ученик. Я отрекаюсь от тебя! Знать тебя не знаю! Видеть тебя не хочу! Запрещаю тебе так обращаться ко мне и даже кланяться запрещаю! Retro, негодный, retro[13]!
– Господин аббат, – ныл бедняга Питу, у которого явно была серьезная причина не порывать с учителем, – умоляю вас, не отвергайте меня из-за какого-то несчастного скверного перевода.
– Ах вот как! – вскричал аббат, выведенный из себя этой просьбой до такой степени, что даже спустился четырьмя ступеньками ниже, отчего Анж Питу мгновенно тоже спустился на последние четыре ступеньки и встал на землю двора. – Ты уже изучаешь логику, а между тем не можешь написать простенькое сочинение. Ты рассчитываешь на стойкость моего терпения, а сам не можешь отличить подлежащее от дополнения.
– Господин аббат, вы были так добры ко мне, – отвечал творец варваризмов, – так почему бы вам не замолвить за меня словечко господину епископу, который будет нас экзаменовать?
– Несчастный, ты хочешь, чтобы я солгал вопреки своей совести?
– Но вы тем самым совершите доброе дело, и Господь простит вас.
– Никогда! Ни за что!
– А потом, кто знает, вдруг экзаменаторы ко мне будут не более суровы, чем к Себастьену Жильберу, моему молочному брату, который в прошлом году тоже домогался получения стипендии в Париже. Он ведь тоже, слава богу, допускал варваризмы, хотя ему было только тринадцать лет, а мне семнадцать.
– Вот она, вот она твоя глупость! – объявил аббат, окончательно спустившись с лестницы и выйдя во двор с плеткой в руках, по причине каковой Питу предусмотрительно старался сохранять первоначальную дистанцию между собой и наставником. – Да, я сказал, глупость, – подтвердил аббат, с негодованием взирая на своего ученика. – Вот каков результат моих уроков диалектики! Трижды скотина, вот как ты затвердил правило «Noti minora, logui majora volens»[14]. Но это именно потому, что Жильбер младше тебя, и к четырнадцатилетнему ребенку отнесутся гораздо снисходительней, чем к восемнадцатилетнему балбесу.
– Да, и еще потому, что он сын господина Оноре Жильбера, у которого восемнадцать тысяч ренты в прекрасных землях только на равнине Пийле, – грустно заметил логик.
Аббат Фортье, вытянув трубочкой губы и нахмурив брови, воззрился на Питу.
11
Изыди! Изыди! (лат.)
12
Варваризм – слово из чужого языка или оборот, построенный по образцу чужого языка, нарушающий чистоту речи. Солецизм – неправильный в синтаксическом отношении оборот речи.
13
Прочь (лат.).
14
Знать меньшее, желая сказать большее (лат.).