Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 64



Магдалина Дальцева

Так затихает Везувий

Повесть о Кондратии Рылееве

1. КРЕСТИНЫ

Шел отставной солдат по проселку. Сеял мелкий осенний дождь, но дорогу еще не развезло, подморозило за ночь, и идти меж кривыми колеями было ходко, хоть пути ни конца, ни края. Давным-давно остались позади курчавые молдаванские виноградники, ковыльные степи Малороссии, брянские леса. Впереди чухонские кочки да болота. Вокруг ни холмика, ни взгорка, ни зубчатой кромки леса на краю неба. Средь пожухлой, инеем тронутой травы редко-редко попадется искривленная, низкорослая береза да тощая ольха. К тому же день воскресный — телега не проскрипит, девка с коромыслом не пробежит. Пустынно и тихо. Вдоль дороги ни деревеньки, ни шинка, лишь вдалеке у развилки виднеется полосатая будка. Может, хоть там, за ней, торговое село или какой уездный городок.

Дождь немного припустил, солдат зашагал быстрее. Из-за будки показалась колымага, запряженная парой, и вскачь понеслись серые в яблоках навстречу.

Поравнявшись с солдатом, кучер остановил лошадей. Из кареты не вылез, а словно вывалился грузный барин — шинель с крылышками, треуголка на затылок, белый парик с буклями съехал набок, из-под него свой волос — бурый с проседью. За ним вышла барыня, белая, как плат, с широкими черными бровями, закутанная в турецкую шаль.

Барин обошел лошадей, стал перед солдатом.

— Как тебя звать, служивый?

Солдат — руки по швам, отрапортовал:

— Кондратий сын Петров, вашблародие.

— Кондратий! — горестно повторила барыня.

— Скажи спасибо, что не Ермолай. Стал бы тезкой кучеру, — и, оборотясь к солдату, барин приказал: — Садись на козлы.

Солдат — руку к треуголке, забормотал испуганно:

— Покорнейше благодарю, вашблародие, мне не к Питеру. Не попутно. На Чудово иду.

— Садись. В накладе не будешь.

Господа сели в карету, солдат взгромоздился на козлы, кучер натянул поводья, поворотил, и лошади тем же ходом помчали обратно.

Кучер, бородатый мужик с ячменем на глазу, даже не покосился на своего соседа. Смотрел вдаль слезящимся глазом, к беседе был не расположен.

— Куда хоть путь держим? — отважился наконец спросить солдат. — Далеко ли мне придется обратно ворочаться?

— От развилки верст с десяток, — так же, не глядя буркнул кучер.

— И что же там находится?

— Церковь.

— Ну, а я-то за какой надобностью им приглянулся?

— Крестить.

Солдат шарахнулся, еле на козлах удержался.

— Я не татарин! Меня родитель по девятому дню в церковь понес.

Кучер впервые недоверчиво и презрительно обратил на него взгляд, будто хотел удостовериться, впрямь ли он не татарин и, отвернувшись, сказал:

— Не тебя, дурень, крестить.

— А кого же?



— Младенца.

Солдат хотел было втолковать, что он не только что не татарин, но и не поп, но барин постучал кучеру, приказал остановиться.

Подобрали с дороги какую-то бабу. Солдат только и успел заметить онучи, заляпанные грязью, да рваную полу овчинного полушубка. Ей честь была оказана меньшая. Никто не вышел из кареты. Без лишних слов втащили, и колымага двинулась далее.

Кучер стал еще суровее. Сплюнул через плечо, стегнул лошадей, и сколько солдат ни вопрошал, что ожидает его и встречную бабу, оставался безгласным.

Окрестность после развилки была повеселее. Проехали мимо постоялого двора, возле которого паслись две расседланные лошади и старуха с крыльца тащила кипящий самовар, а на задах огородное чучело впустую размахивало латаными рукавами. И ядреная девка с коромыслом, о какой мечталось на питерском тракте, пробежала к колодцу, и обогнали карету дрожки с гусаром в кивере, надвинутом глубоко на лоб, и две пятнистые охотничьи собаки перебежали дорогу, догоняя мальчишку без картуза, бежавшего вдоль сжатого поля с почерневшей стерней.

В церкви служба только началась, припоздавшие прихожане из соседних селений еще валили на паперть толпой. Подъезжали дрожки, тарантасы, кареты ближних помещиков. Среди лаптей, онучей, посконных кафтанов, овчинных тулупчиков и расшитых позументом рогатых кик молодаек мелькали шляпки с лентами и перышками, атласные пелерины, отороченные лебяжьим пухом, офицерские доломаны. Нищие суетились на ступенях храма. Лысый старик с белой бородой бесстыдно вздымал свою блестящую ярко-розовую культю, босоногая девчонка, приплясывая от холода, протягивала сразу две грязные ручонки, старуха раскладывала на холщовой котомке засохшие объедки и сухари. Дурачок-юродивый в черной скуфейке тянул нараспев:

— Васю не трожьте! Васю господь велит беречь.

После тоскливого питерского тракта многолюдье это показалось солдату прямо-таки ярмарочным празднеством, и, заглядевшись, он не сразу заметил, что вслед за господами из кареты вылезла румяная кормилица в расшитом бисером кокошнике, прижимая к груди младенца, закутанного в голубое атласное одеяльце. Женщина, подобранная на дороге, как видно, была нищенка. Через плечо — сума, в руке — суковатая клюка с еще не ободранной корой. Подталкивая перед собой солдата и нищенку, глядя в землю, будто опасаясь, что кто-нибудь его остановит, барин заторопился в церковь. Кормилица и барыня понуро плелись следом за ними.

Церковный дворик почти опустел. Только две бабы, столкнувшиеся у ворот, никак не могли наговориться да кучера, покинув свои экипажи, расположились у кирпичной ограды, крутили цигарки из самосада.

— Эй, Ермолай! Чтой-то ваш рылеевский барин совсем бирюком стал, — заметил кучер, приехавший на тарантасе. — Наш Платон Сергеич ему руку протягивает, а он — бочком, бочком, будто не видит. А ведь кумовья, можно считать, свойственники.

Угрюмый возница неохотно отозвался:

— Нашел себе новую родню.

— Из Питера, что ли?

Рылеевский кучер оглянулся, хотя поблизости никого не было, и зловещим шепотом прохрипел:

— С большой дороги.

— Ври, да не завирайся.

— Никто не поверит, а правда. Единственного сына родней обделил. В крестные взял солдата да нищенку. Барыня, мало она от него терпела, чуть живая в церковь пошла. Такая обида. Считай надругательство…

— Выходит, он чтоб жене наперекор?

— Всему свету наперекор. Чего моя левая нога хочет…

Смущение рылеевского барина было замечено многими, и дебелая старостиха с тройным подбородком, свисавшим через туго повязанный платок, втолковывала сухонькой старушке с посошком:

— Ждешь от жизни праздника, а оборачивается бедой. Сына-первенца родила, крестины — пир на всю губернию, а вышло-то что? Но дивиться тут нечему. Рылеиха не бесплодная. Четвертый раз рожает. А дети более полугода не живут. И вот зашла к ним в дом странница. Мудрая женщина, шла из Печор, на часовню собирала. Рылеиха на сносях, рекой разливается, плачет — опять дитятю на погост нести. А странница и открыла им примету. Выходите, мол, на дорогу — кого первого встретите, будет крестный отец, а которая первая женщина — крестная мать. И дитя в живых останется и вас всех еще переживет. Наследников нет, чему хошь поверишь. Да и как не поверить? Из Печор послана. Перст божий.

— Кумовья-то больно неказисты. Неш нельзя было из благородных подобрать? Солдат и нищенка! Это ж срам! — старуха сплюнула и по-мужицки вытерлась рукавом.

— То-то и есть, что выбирать нельзя. А от людей совестно. Не всякому расскажешь. Федор Андреевич в глаза никому не глядит, на Настасье Матвеевне лица нет…

Рылеевы вышли из церкви, когда все уже разошлись и только нищие переругивались на паперти. Федор Андреевич сунул солдату трешницу ассигнациями, нищенке отсчитал рубль медью, буркнул сквозь зубы:

— С богом! — и пошел к карете.

Кормилица задержалась, укутывая дитяти головку пуховой косынкой. Солдат, ошарашенный неожиданной удачей, все еще не догадывался спрятать деньги в карман и вдруг, будто очнувшись, полюбопытствовал взглянуть на младенца.

Ребенок был спокоен и задумчив. Смотрел на прояснившееся небо в крутых белоснежных облаках мутными, молочно-серыми глазками. Личико его, с собранным в розовую точку ротиком, с чуть проступавшими вскинутыми бровями, показалось солдату начальственно строгим.