Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 112

Херардо посмотрел на жену. Он не мог бы назвать любовью свои чувства к ней, но и ею он гордился. «Вот секрет моего счастья, — подумал он. — Я всегда находил то, что мне подходит». Ему подходила покорная, спокойная, хорошо воспитанная Маргарита. Они жили в согласии. Наверное, именно ту минуту он мог назвать счастьем в самом полном смысле слова. В раскаленной предвечерней тишине он глядел на свои земли, озаренные солнцем, он был покоен и горд, как дерево или река. Он знал, что еще молод, но и позади немало, можно тешить себя приятными, чуть печальными воспоминаниями. Ему было сорок два года.

По склону шли две женщины за возом соломы. Две молодые крестьянки с круглыми загорелыми руками. Гортанным голосом звали они собак, бежавших впереди. Воз пламенел на медно-зеленом фоне скал. Тогда, именно тогда он услышал цокот копыт. Что-то — непонятно что — кольнуло сердце. Словно тень черной птицы медленно и зловеще прошла по скатерти, по бокалам, по белым цветам, по милым веткам вишневого дерева.

Конь скакал, поднимая желтую, едкую пыль. Элиас Корво приближался. Он пересек луг, спешился, взял коня под уздцы. Он вел коня в поводу и смотрел на брата. Тогда ощутил Херардо медленный холодок внезапной беды. Не удивился, когда Элиас произнес: «Лопнул испанский банк в Ла-Плата». А рядом почему-то плескалась вода в фонтане.

Всегда считалось, что Элиас крепче духом, спокойней.

К тому же он был и старше, рассудительней. «Езжай туда сам, Элиас, как скажешь, так и будет». (Странно. Он сразу сдался, рухнул, глаза потухли, руки повисли. Полные пригоршни праздности, о которой он никогда не думал. Теперь он был как ребенок и смотрел в окно со второго этажа, из спальни, что рядом с маленькой гостиной. С вечера до утра эта гостиная была уже не такая, другого цвета, другого света. И все вещи в доме были те и не те — новая, другая плотность появилась в них. И стены и земля. Особенно земля; тут, внизу, — немая, в клубах красноватой пыли, а там, у реки, — вязкая. Большая, бесконечная, совершенно чужая земля, сбросившая одежду слов: «Моя собственность». Земля, большая и злая, широкая и злая, ускользающая и злая, убегающая из-под рук. Руки хватали пустоту.)

«Земли в Америке». Больше ничего. Леса и угодья Эгроса были не столько имуществом, сколько усладой чувств. А земли в Америке — заработанные потом, злобой, даже кровью, — земли первого Корво-эмигранта стали последней надеждой. «Элиас, езжай туда, продай земли…» Элиас поехал, маленький Даниэль остался в поместье. Они ждали. До тех пор Херардо не знал, что такое ждать.

Через четыре месяца пришли новые, последние известия. Все погибло. То ли брата обманули, то ли он сам попытался обмануть. Херардо так и не узнал. (Элиас. Элиас.) Как он рухнул сразу!.. Почти брат. («Вон идут эти Корво».) Неоседланная лошадь паслась без присмотра. («Элиас. Двоюродный».) Кругом судачили, страдали, судили, плакали. Он жил в стороне, сосал последнюю корку утерянного мира.

Херардо остался один, молчал, сжимал пустые ладони ненужных рук. «Элиас наделал глупостей, директора обманули, Элиасу не везет, директора обокрали, Элиас дурак, директора жулики». Слова доходили до него, уходили, возвращались, говорили одно и то же его сердцу: «Элиас. Элиас». Он остался один. Каждый день начиналось новое одиночество, все более грубое, все более страшное. Каждый день появлялись предметы, и ему открывалось то, что годами было в них, а он не видел. (Он вспомнил старую няню, крестьянку, ее темный голос, ее сказки о злых королях, о несчастливой звезде. Проклятья и недобрые знаки в длинной тени фруктового дерева, под недоброй луной.) «Все потому, что никто ничего не делал, никто ни о чем не заботился, никто не принимал жизнь всерьез, никогда, никогда, никогда». (Жизнь… нет, жизнь — другое дело; другое, нестерпимо реальное, знакомое, непоправимое дело. Ее не примешь ни в шутку, ни всерьез, она — такая, как есть, у каждого своя. Солнце приносило жизнь каждое утро — окнам, навесам, деревьям, совести, а люди ничего не знали о жизни, и она оборачивалась огромной, непонятной ложью.)

Он остался один и смотрел на землю.





Элиас Корво застрелился почти через год, третьего мая, где-то в пампе. Четвертого июня, ровно через месяц и день, в три часа пополуночи, юный Даниэль, ведомый недобрым предчувствием, вышел из комнаты босой и полуодетый. Во дворе сильно пахло белыми цветами, а под липой, на серебряном дереве, висело и качалось тяжелое тело Херардо. Даниэль увидел черную тень, кружившую по земле, как лодка. Он крикнул и закрыл рукой глаза. Слуги сняли Херардо, потом прискакал врач в пиджаке поверх пижамы.

Херардо месяц лежал в постели, а когда встал, увидел, что у него искривлена грудь и шея свернута к правому плечу, как будто он сомневается или не доверяет.

Что-то было в землях Эгроса для тех, кто родился на улице Крови, за кладбищем некрещеных детей. Что-то такое было в суровой, неблагодарной, истерзанной земле, в черных высоких лесах, сверкавших под дождем крохотных звезд, для изголодавшихся по земле, для жаждущих леса. Другой «индеец», соперник, Лукас Энрикес использовал момент. Леса и земли Оса и Четырех Крестов перешли в руки работорговца. Дело в том, что Херардо Корво внезапно полюбил деньги, наличные, — полюбил жадно, как старуха, припрятавшая золото на дне сундука. А деньги уходили снова, потому что шла простая и жестокая, обычная жизнь. Даже Херардо не знал, что же еще делать с деньгами, если не обменивать их на куски жизни. Дорогой, требовательной жизни, убывающей понемногу, как сама кровь, как желание. В потоке утраченного времени.

Жизнь продолжалась, она всегда продолжается. Нищета скреблась в доме, шарила по углам. Корво навсегда остались в своем поместье под Эгросом, среди лесов и оврагов. Неподалеку от реки, от теплых лугов.

Деревья цвели и осыпались, воронье пролетало над лесами Нэвы, к лошадиному кладбищу. Пустели стойла. Кусты и сорные травы росли в саду. Приходили хищники, принимали земли в заклад, описывали имущество. Так и жили год за годом и дожили до этого вот прозябанья, когда нечего терять и живешь по привычке. Только дом и усадьба, только леса Нэвы. (Да, леса еще его. Можно пойти посмотреть. Можно умереть у старого дуба, как дряхлая лошадь.) Ничего не скажешь, есть что-то в лесах Эгроса для сыновей улицы Крови.

И пришло для Херардо новое, иное время. Родился другой мир, тот самый, что живет и сейчас. Печаль заполонила и дом, и последние земли Корво. Вынужденное смирение, труд, тревога.

В декабре 1930 умерла Маргарита. На высокой кровати с точеными, черного дерева столбиками, под желтым камчатым пологом лежала она в последний раз бледным рождественским утром. В той же кровати, где рожала детей. Такова была ее воля. Пахло зимой у притолоки двери, у окон, выходивших в поле. Пахло холодными стволами, окоченевшей ночью, инеем. Дети и слуги смотрели на нее. Танайя, дочка арендатора Педро, принесла нелепый пирог, украшенный жженым сахаром, — такие пироги почему-то дарят в Эгросе мертвым.

Похороны были суровые и торжественные. На обратном пути выпал град, засверкал в солнечных лучах.

Весной Сесар простился с родными. Теперь Херардо знал то, что не мог или не хотел видеть раньше. Сесар, его старший сын, труслив, ограничен и пуст. Зато Исабель — в отца. (Все блекло, радость ушла, дни стали длиннее. Он смотрел на дочь, и его молчание было сильнее слов.) Да, в него. Она унаследовала его горячую кровь, его страстность и силу. И еще в ней было то, чего не было в нем: упорство, воля, уменье подавлять свои слабости. И эта властность, авторитет. Исабель взяла от Маргариты чувство меры и дисциплину. У Корво с улицы Крови — честолюбие, упрямство, яростную жажду жизни. Это она стала старшей в доме. Это она сказала первая: «Для чего ты учился столько лет?» Сесар дотянул недавно свой курс правоведения; учился он туго, равнодушно — думал, что все это никогда ему не понадобится. А сейчас его специальность открывала перед семьей новые перспективы. Исабель говорила, опершись о стол обеими руками. Сесар, как ребенок, поднял голову и смотрел на нее снизу вверх. Он вытянул шею и казался отцу очень маленьким, несчастным. У него был безвольный, детский подбородок. Бессильная злоба мучила Херардо, когда он смотрел на сына; он отводил взгляд, и незнакомая, необъяснимая боль сверлила в груди и под ложечкой.