Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 77



— Говорят, если не бежать, оставаться на том же месте, куда тебя занесло, через недолгое время опять окажешься в своем мире… — Маг задумчиво почесал лысину. — Лишь бы ему ничто не помешало так поступить.

Сначала они услышали чей-то глубокий жалобный вздох. Словно в тумане какой-то страдалец припомнил разом все свои горести. Хальс и Варг затаили дыхание. Затем из тумана медленно-медленно появилась знакомая фигура. Гортон шел, пошатываясь, сгорбившись, словно придавленный огромной тяжестью.

— Ранен! — Хальс сорвался с места. Варг стал лихорадочно открывать свой сундучок.

Хальс сразу же усадил командира на землю. Гортон, казалось, ничего и никого вокруг не замечал.

Варг уже был тут с раскрытым сундучком, в котором поблескивали склянки…

— Ну что? Куда он ранен?

— Я не ранен, — глухо, жутко, словно из могилы, отозвался Гортон. Он посмотрел на друзей. Хальс и Варг увидели глаза своего вождя и содрогнулись. На них смотрел раненый, умирающий зверь, только что осознавший, что умирает. В живых, горящих, яростных глазах теперь была одна тоска — тоска по чему-то ушедшему навсегда и безвозвратно.

— Хальс… Варг… помогите сесть на коня.

Очутившись в седле, Гортон сразу тронул коня. Варгу и Хальсу пришлось догонять его. Это было несложно — он всю дорогу ехал шагом.

— Что там было? Кого вы там встретили, повелитель? — тихо спросил Варг.

— Того, кто познал мои мысли… И ввергнул душу мою в чистилище. — Гортон больше не проронил ни слова, а у Варга и Хальса мороз прошел по коже.

Городок был мал. Ров почти обвалился. Невысокая стена, опоясывавшая его, не представляла серьезной преграды для штурма. Над зубчатыми стенами метался белый флаг.

— Сдаются? — спросил Гортон, привставая на стременах. Со времени похода в зловещее ущелье он осунулся, и под глазами проступили темные круги.

— Нет, шлют парламентеров. — Хальс вопросительно взглянул на вождя. — Что, будем вести переговоры? Город и так наш. Стоит нам один раз пальнуть из пушек — и они живо откроют нам ворота!



— Переговоры будут. — Гортон не отрывал взгляда от подъемного моста, который вдруг стал медленно опускаться. — Кроме того, я поеду на переговоры один. Никто не будет сопровождать меня.

— Что-о-о? — Хальс не смог сдержать возмущения. — Это уже ни в какие ворота не лезет, Гортон! Я знаю, что мысли твои, вождь, не постичь никому из нас, простых смертных, но что творится в последние дни? Вместо того чтобы идти на столицу, ты повернул войска на восток, неделю гнал нас через леса и болота. От нас ушла четверть бойцов. Четверть! Теперь мы осадили этот никчемный городишко, и, вместо того чтобы взять его и разграбить — а только так ты удержишь от бунта отряды из южных провинций! — ты решаешь вступить с ними в переговоры — один! С глазу на глаз! Без меня, без Варга, без всех, кто прошел с тобой весь путь! Объясни мне! Хоть раз объясни мне, что ты задумал?!

— Ты не поймешь. — Гортон склонил голову, ярко-красные перья на шлеме качнулись, как сполох огня. — А впрочем… Ты всегда мне был верным соратником и другом, Хальс. Останься им и в самую печальную и решительную минуту моей жизни. И я обещаю, когда все кончится — я расскажу тебе… И Варгу…

Тяжкое молчание нависло над всадниками. Хальс чувствовал, как гнетущее предчувствие беды стискивает грудь. Потом оба, не сговариваясь, тронули коней и поскакали к пробиравшимся им навстречу по густой луговой траве несчастным, испуганным парламентерам. Парламентеров было четверо. После ритуального поклона старший из них начал речь, которая была тут же бесцеремонно оборвана Гортоном:

— Мое предложение таково: город остается цел и невредим. Я увожу свое войско назад без единого гроша выкупа с горожан. В обмен на это город выполнит одно — всего одно! — мое условие…

Барабанная дробь стихла. Глашатай в пестром одеянии зычно прокричал три раза «Слушайте!» — и над городской площадью нависла тишина. Глашатай сделал шаг назад, уступая место человеку в лиловой мантии и квадратной черной шапочке — городскому судье. Окинув тоскливым, напряженным взглядом море голов, застывшее у подножия невысокого помоста, судья сцепил пальцы, сдерживая дрожь в руках, и громко, чтоб его слышали в дальних закоулках примыкавших к площади улочек, начал речь:

— Славные жители нашего города! Всех вас собрали здесь, дабы засвидетельствовать всем и каждому, что справедливость торжествует! Торжествует, невзирая на лица и времена, невзирая на сроки давности! Синелиус Бонк, почтенный торговец и член городского магистрата, двадцать пять лет назад, будучи проездом в западных провинциях, ложно обвинил юного сына аптекаря в краже денег. Несмотря на недоказанность вины, Синелиус Бонк, угрожая судье своими связями в столице, настоял на самом строгом наказании мальчика. Тот был заключен в тюрьму, откуда вышел закоренелым преступником, чем принес немало слез и горя окружавшим его людям. Синелиус Бонк! — Два дюжих стражника с алебардами вытолкнули на помост дрожащего и затравленно озирающегося старика в просторной льняной рубахе, наспех заправленной в узкие штаны. — За клевету, за содействие обвинению невиновного, за жестокосердие и мстительность приговариваю тебя к позорному столбу!

Крик отчаяния слился с гулом толпы. Палач с помощниками подвели упирающегося Синелиуса к стоящему на краю помоста столбу с колодками, сноровисто уложили запястья и шею в соответствующие пазы и затем закрыли колодки. Щелчок — и тяжелый амбарный замок, плотно продетый в скобы, намертво скрепил половинки колодок.

— Вот так осужденный Синелиус Бонк простоит три дня и три ночи, а затем он будет с позором изгнан из города на веки вечные! Горожанам дозволяется в течение всего этого времени выражать свое презрение к преступнику.

Двое стражников вынесли за оцепление и поставили перед помостом огромную бадью с тухлыми яйцами и гнилыми овощами. Стражники из оцепления сильно потеснились, стараясь встать подальше от смердящей бадьи. Закованный в колодки завыл, затем зарыдал, а когда в его голову, промазывая поначалу, полетели первые гнилушки, он забился в заскрипевших колодках, и вой его стал совсем уж отчаянным, словно у бездомной собаки, умирающей от холода и голода.

Из толпы почти незаметно выбрались три фигуры в тяжелых, не по сезону теплых дорожных плащах, тщательно пряча лица под капюшонами. Они направились к городской стене, где заросли папоротника и плюща скрывали от глаз потайную калитку.

— Странный то был мир. До сих пор не знаю, попал ли я к магу или просто к необычному лекарю тамошних мест. Странно было и то, что он нимало не выразил удивления ни моему появлению у себя в доме, ни моему наряду, настолько отличавшемуся от его собственного. Странно было и то, что он понимал нашу речь. Впрочем, он при виде меня сказал: «Еще один оттуда», — отчего я решил, что не я первый провалился именно к этому чародею. Потом (странный у них обычай!) предложил он мне возлечь на обитое черною кожей удобное ложе. Сам же сел на стул чуть поодаль с крохотным фолиантом и изящным грифелем и стал задавать мне вопросы. Он спрашивал о разном — мелком и важном, порой столь незначительном, что я удивлялся его интересу. А порой интересовался такими вещами, что лишь уважение к чужим и потому всегда непонятным обычаям удерживало меня от того, чтобы взяться за меч. Он же вопрошал не просто так. Словно паук, он плел невидимую сеть, ловя то неведомое, неподвластное, то тайное, что всегда нашептывает тебе Некто из-за спины, и, как бы быстро ты ни оборачивался, ты не успеешь увидеть таинственный лик Зовущего. Он был как опытный ловчий, расставляющий ловушки одна хитрее другой, дабы поймать невероятно чуткого зверя. Я чувствовал, что на этот раз Зовущему не уйти, и отвечал чародею, ничего не тая. Он ускользал и прятался, но натыкался на ловушки — и не было ему спасения. Наконец показал мне чародей еще живого, бьющегося в агонии зверя. О, ужас, друзья! То был я сам! Я, всю жизнь ненавидевший зло, называемое Империей. Я, готовый отдать жизнь за свободу себе подобных от гнета этого кровожадного божества. Я, Гортон, считавший себя великим, всего-навсего мстил Империи за перенесенную от заносчивого имперца обиду! Меня тогда высекли за кражу, которой я не совершал. Наказали, несмотря на репутацию и честное имя моей семьи. И я стал ненавидеть.