Страница 24 из 131
Симпатичный рыжий Осип был известен в деревне тем, что, готовясь к какому-то празднику, вывернул на землю целую бочку браги, испугавшись, что едет милиция. А это мы с приятелем мчались верхами, то есть без седел.
Николай, как говорили, тянулся к культуре и даже читал какие-то книги. Пошел он в отца, характером вредным. Будучи секретарем сельского совета, нам лично немало портил жизнь. Во время войны с фашистами то ли какой-то партизанский отряд, то ли просто банда наткнулась на него, к чему-то придралась, а может, и был грех — Николай Фомич мог и немцам услужить, но конец его был страшен. Его казнили древней казнью, от которой на заре нашей истории погиб муж княгини Ольги князь Игорь. Николая привязали к двум согнутым гибким березам, а потом отпустили их…
С Андреем Федоровичем мы дружили начиная с Суража, где одно время даже квартировали вместе, в домике над оврагом. Потом наши пути разошлись, и я мало что слышал о нем. И вот, в 1938 году, он как-то заявился ко мне в Москву, в мой подвальчик, первую мою собственную жилплощадь. В ней было четыре с половиной метра, кровать, столик и стул. Помещение это я получил, будучи в то время председателем жэка или жакта, словом, домового управления в доме № 3 по Хрущевскому переулку[37], где жили дядя Алеша и тетя Оля.
О, тогда мой Андрей Федорович был во всей своей славе. В 1934 году, после ареста начальника крупного трубопрокатного цеха, Андрей его заменил. Он стал фигурой на заводском небосклоне, у него был собственный выезд, как у директора завода! А тут еще награждение. Приезд его в Москву был связан именно с визитом в Кремль, где ему прикрепили к пиджаку орден Ленина. Я смотрел на него уже как на монумент.
Влияние его на заводе было столь велико, что он стал родоначальником целой рабочей династии, перетянув родственников из Сигеевки. В конце семидесятых годов в «Известиях» была помещена целая полоса под общей шапкой «Права и обязанности семьи Симуковых».
На самом верху карьеры Андрея ждало жестокое испытание. В Таганрог неожиданно приехал сам Лазарь Моисеевич Каганович. Был он перед этим в Баку, где оказалась большая нехватка труб.
Вызвав Андрея, начальника всех труб Таганрога, Каганович дал ему немедленное задание: к такому-то сроку поставить столько-то труб такого-то диаметра — дело немыслимое ни по количеству, ни по размерам.
Андрей, истинный сын своего отца, со всей рассудительностью, на которую был способен, постарался объяснить всесильному любимцу Сталина, что такой заказ в такие сроки выполнить невозможно и пояснил почему. Что же произошло в результате? Он мгновенно слетел со всех своих постов и вынужден был начинать свою работу на заводе почти заново. Спасибо еще, что не обвинили во вредительстве. Да еще — сын мельника. Чистая Колыма! Без пересадки!
Трубы за требуемый срок, естественно, изготовлены не были, но это уже никого не интересовало. Важно было наказать непослушание. Вот какие всходы дало доброе семя, посеянное Федором Фомичом. Да, видно, не ко времени!
Потомки сынов Израилевых
Постепенно хозяйство у нас налаживалось. Очевидно, именно неосознанная поэтика крестьянского труда, его, как ни считай, благородство влияли и на меня. Настроение у меня по большей части было хорошее. Мама меня поддерживала. Андрей, мой брат, был уже в Москве. Сестра Аля помогала по хозяйству по женской части.
Помню, как я первый раз сдавал в Костюковичах, нашем районном центре, продналог, сменивший по предложению Ленина продразверстку. Налог этот в денежном выражении из-за длинной очереди я сдавал уже глухой ночью, и то пришлось козырнуть своим комсомольским званием, чтобы уговорить приемщика. Освободившись, я задумался: глухая ночь, идти домой тридцать верст? Жутковато. Ночевать? Но где? Беспокоить своего двоюродного брата, сына тети Саши? Нет! Жил он еще с родителями жены, мне незнакомыми, и я не хотел ставить его в неловкое положение. Короче говоря, я пошел к Криксуну. Это был один из бедных, несчастных евреев, которые бродили у нас из деревни в деревню, делая свою маленькую коммерцию. Унылыми голосами они предлагали всякую мелочь, нитки, зеленку… Я до сих пор помню традиционный вопрос с чудовищным акцентом: «Зеленки тебе надо?»
Почему я решил пойти к нему? Почему я знал его адрес? Не помню. Короче, в разгар ночи, в холоде, бредя по раскисшей по-осеннему земле, поминутно проваливаясь в какие-то ямы и с силой вытаскивая ноги из знаменитой костюковической грязи, с ужасом думая о почти оторвавшихся подошвах, я все-таки нашел хижину старого Криксуна — въехавшую в землю кривобокую избушку с одним подслеповатым окошком. И самое удивительное — он, ничуть не поразившись моему появлению, принял меня и как-то устроил на ночлег. Утром, изрядно продрогнув, я посмотрел вокруг — и меня поразила одна стена. Она была сплошь залеплена фотографическими карточками. Они были до того некстати в этой нищенской обстановке — усатые красавцы в высоких накрахмаленных воротничках, жгучие дамы в огромных шляпах…
— Откуда все это? Кто они? — спросил я старого Криксуна.
— Ай, — ответил он, — откуда я знаю! И шлют, и шлют. Этот — из Нью-Йорка, сын моего брата Хаима, видишь, какие усы завел, а взгляд какой, а ганцер я тебе дам![38] Скоро собственное дело заведет, задается — ужас. А это Соня, дочь моей племянницы Фриды, хорошая портниха, работает у мадам, такие заказчики — фу-ты, ну-ты… Тоже зовет! А это — Бостон, двоюродный брат Моня, он сапожник, мерку не снимает, один палец только смерит — и все в голове! И все зовут, умоляют даже! Приезжай!
— Зовут? — прервал я его. — А вы? Почему вы не едете к ним?
— Пхе! У них — свое, у меня — свое! У каждого дело, и у меня дело! Пусть маленькое, но свое!
Я вспомнил его зеленку, нитки… Что он мог иметь за это? Пару яиц, шматок сала… Свое дело! И этот старый еврей, не ленясь, каждодневно обходил деревню за деревней, а там собаки, хозяева, которые гоняют его… И все-таки он шел, он был уверен, он — при деле. Криксун вырастал в моих глазах… Я увидел в этом сморщенном маленьком человечке нечто высокое, какую-то пусть нелепую, но идею, которой он служил.
Но пора уже было собираться домой. Я поглядел в окошко… За ночь-то подморозило… Грязь застыла. Я осмотрел свои сапоги. Идти в них было нельзя. Тогда я решился. Кое-как завернув их в сверток (голенища и головки все-таки!), я попрощался с Криксуном и ринулся домой босиком. Как жгло мои подошвы поначалу! Я бежал по Костюковичам по всклокоченной, застывшей колючими комьями грязи. Бежал, не думая, что придет время, и это гиблое местечко получит статус города, и в нем будет городской музей, и директор музея напишет мне письмо с просьбой прислать мои последние труды — ранние уже имеются, и я сделаю это, и статьи о моем брате также найдут место на стендах этого музея. Но сколько еще должно пройти времени, прежде чем это свершится! А пока я продолжал бежать и скоро перестал чувствовать холод. Вот что значит молодость!
С Костюковичами, кстати, был связан еще один комический эпизод. Привезя как-то маму на районную учительскую конференцию, я повел свою кобылку к колодцу напоить. У колодца я застал одну из ветхозаветных фигур местечка Костюковичи, местного аборигена. Он обратился ко мне на идиш. Я сказал, что не понимаю его. И тогда он с непередаваемым чувством горечи, но отдавая дань власти обстоятельств, глядя на меня, скорбно заметил:
— Уже забыл…
Заодно вспомнился мне еще один случай. Я учительствовал в селе Бороньки. Мне было едва ли 17 лет, а может, еще не было. Это было время, когда дети в деревне, встречая учителя на улице, «шкрабали» себе голову, намекая на введенное в то время новое название профессии учителя — «шкраб», сокращенно от «школьного работника». Так вот, разбирая данное в книге предложение: «Перелезая через забор, мальчик разорвал себе рубашку», — я спросил маленького Гирша, сына кузнеца:
37
Переулок назван по фамилии домовладельца начала XIX в. прапорщика А. П. Хрущева («Имена московских улиц». М., 1975).
38
Как у большой «шишки» (евр.).