Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 30



Сильные, поросшие рыжим волосом пальцы сделали в воздухе неопределенный жест.

Не слушая заверений толстяка, господин полуполковник пригубили вино. Покатали благодатный дар лоз на языке. Слегка поднятая бровь — и взволнованный Датуна исчез за дверью, делать так, чтобы почетный гость «остался доволен», с какой бы дамой он ни соизволил явиться, хоть с самой царицей Тамарой.

Господин полуполковник встали.

Пора.

Да, напрасно все-таки тупицы из Государственного Совета пренебрегли его докладом. И вдвойне напрасно сочли его рапорт с просьбой о переводе в Мордвинск выходкой оскорбленного невниманием аристократа, чей темперамент дурно влияет на рассудительность.

Иногда стоит на время уйти в тень, чтобы вернуться с триумфом.

В роду Джандиери это понимал любой.

На лестнице господин полуполковник поймали себя на странном, но несомненно приятном ощущении. Оказывается, Шалве Теймуразовичу нравилось быть не главным действующим лицом драмы, а закулисным кукловодом, дергающим марионеток за веревочки в самые неподходящие, на их марионеточный взгляд, моменты.

Но, чтобы понять это, оказывается, понадобилось сорок с небольшим лет жизни, полной исключительно действия, и едва ли не полгода прозябания у черта на куличках.

Чудны дела твои, Господи…

XII. РАШКА-КНЯГИНЯ или ЧТО СКАЖЕТЕ, ГОСПОЖА АЛЬТШУЛЛЕР?

Ты удалил от меня знакомых моих, сделал меня отвратительным для них; я заключен и не могу выйти.

Ворота были из крашеного суриком железа, ржавые, все в каких-то вмятинах с неровными краями. И рядом, у левого столба, на тротуаре, сиротливым болваном — маленькая, по грудь, скифская баба-курганка без лица.

Откуда? зачем?!

Всю дорогу ты ощущала себя вот такими воротами. Старость, равнодушие — в ту ли, в иную сторону… вмятины. Воротами, ржавчиной, дурацкой бабой из ноздреватого камня; не человеком. Весь долгий, бесконечный путь от купцова рояля до мордвинских окон, всю ночь без сна, проведенную в холодном участке (привалясь головой к твоим коленям, постанывал Федюньша, оруженосец верный — дурное снилось!). Все утро до полудня, пока ждали невесть чего, даже допрашивать брезговали, мытарили скукой, не зная, что скука для истасканной каторжанки — спасение, пыльное одеяло, которым можно укутаться с головой и не думать, не знать, не понимать…

Понимать было страшно.

Уж лучше скука… баба… ворота.

— Отворяй, требушачье племя!

Двор. Выложен крупным булыжником. Цокает копытами лошадь, участливо выделенная Ермолай Прокофьичем, человеком души тонкой, можно сказать, изысканной. Телега подпрыгивает; жалуется.

— Прошу следовать за мной!

Обвиснув телом на младом Сохаче — что такое, Княгиня? ты шутишь?! нет, показалось… — ты пересекаешь двор. Жандармский вахмистр сопровождает тебя, указывает дорогу: малое фойе, все в чудовищных изразцах траурных тонов, лестница вниз, угрюмый коридор, дверь, обитая коричневым дерматином.

На двери номер: 13.

К удаче.

— Присядьте и обождите! Я скоро вернусь…

Вахмистра больше нет. Он ушел. Вместо него — усатый жандарм, много старше тебя. Пора в отставку; к теплой булочнице под бочок. Усач, как и вахмистр, не из облавных, обычный рядовой «хват»: для петлицы с мечевой руной рожей не вышел. Уйти ничего не стоит. Пустить седую пыль в глаза, и уйти — до ворот.

До мятых, как с похмелья, ворот.

Обратно ведь принесут — это морг, покойников именно сюда носят.

Ты сидишь на кушетке, упершись взглядом, будто костылем, в пол.

Молчишь.



Напротив, примостившись у краешка огромного стола из мрамора, — старенький дед-сторож. Осторожно, стараясь не пролить ни капельки, разливает чай по жестяным кружкам. Они с жандармом о чем— то говорят, посмеиваются, перебивают друг дружку, но тебе не слышно. В ушах — вата. Тугие комки. Отчего-то вспоминается: давняя, еще столичная история. Когда профессор Нейдинг читал студентам в анатомичке, в Мясницкой части, лекцию над трупом: видите, мол, господа, признаков насильственной смерти нет! Студенты расступились, вперед выбрел древний сторож по прозвищу Волк. «Что ж это вы, — шамкает старичина, — Иван Иванович! да как же нет?!» Перевернул труп, указал перелом шейного позвонка. «Нет уж, — подытожил, — дорогой Иван Иванович, не бывает, чтоб с Хитровки присылали не убитых… нет-с, увольте, никак не бывает…»

Вспомнилось; забылось.

Рядом охает Федюньша.

Оказывается, ты и не заметила, как сама собой исчезла вата из ушей.

— А ты, бугай деревенский, брось кряхтеть! — как ни в чем не бывало продолжает жандарм, путая ухмылку в ржаных усах. — Так и доложили: размазало поездом вчистую, идите, ребятушки, собирайте! Мы и пошли: я, Егорыч, и скубент из этих… ну, которые трупы для судейских потрошат?..

— Судебный прозектор.

Это ты, Княгиня? нет, это правда ты?!

Правда.

— Во-во, я ж и говорю: скубент! На практике. А ночь гнилая, дождем со снегом полощет, сечет… Лазим мы это по рельсам, на карачках (сторож сочувственно хмыкнул); собираем, значит. Собрали, в казенные мешки покидали — и обратно в участок. Сгоняли Егорыча в «шланбой», где водкой-безъакцизкой по ночам торгуют, ежели душа горит… Егорычу там завсегда почет. Сидим, пьем. Греемся. Скубент и вовсе закосел. Ан тут летит к нам курьер: что ж вы, сукины-рассукины дети, все, окромя головы, собрали?! Живо! Ну, мы скубента и отправили — он самый теплый, ему и искать. И спичку он вытащил: из трех длинных — длинную. Через час ворочается. Трезвый, и смеется.

— Смеется? — в священном восторге осмеливается спросить Федюньша.

Жандарм только бровью повел.

— А то! Рассказывает: нашел голову у насыпи, а куда спрятать, не знает. Мешок по пьяному делу забыл. Не в карман же класть?! Да и не влезет. А вертаться и по-новой туды-сюды — себе дороже!.. Взял, значит, от лихости хмельной прямо за буйны кудри — и по шпалам обратно. Глядит: навстречу кодла валит. Может, с дела, а может, так… Атаман скалится: «Слышь, фраерок, курнуть не сыщется?» Намекает, стало быть. Скубент-то не наш брат, служивый: пальтишко на ем драповое, беретик с хвостиком… А парень возьми да и брякни с перепугу: «Вот, один уже докурился!» — и башку, поездом отрезанную, атаману в рыло! Как кодла исчезла, сам не помнит. Вроде бы и стояли, и скалились! — никого нету, один ветер свищет… не разобрали, видать, в темноте, что башка-то бабская…

— Голову! голову принес? — деловито интересуется сторож, шумно прихлебывая чаек-горлодер.

— А куды она, родимая, денется? Принес. Сам же потом и пришивал…

А в блеклых, водянисто-мокрых глазках сторожа из мордвинского морга — вглядывайся, не вглядывайся! — мелко плавает:

…клеенка.

Рядом — угол стены; кафелем облицован. Откуда-то сбоку большой палец ноги выпятился: сам палец синий, на нем бирка, тоже клеенчатая, фиолетовыми чернилами испачкана. На клеенке стакан примостился; налит всклень, с краями. Немного водки пролилось, и в резко пахнущей лужице мокнет ломоть ржаного хлебушка: пористый, ноздреватый, на горбушке пять зернышек тмина.

Это, значит, хорошо.

Сейчас хорошо, а будет еще лучше.

— Встать!

Вахмистр пинком распахивает дверь. Окрик его мгновенно подымает на ноги словоохотливого жандарма, да еще тебя — жизнь барачная приучила. Откуда и силы взялись? Сторож с Федюньшей припоздали малость: замешкались. Впрочем, вахмистру на это плевать.

Подойдя к тебе, он зачем-то щелкает каблуками и коротко, по-офицерски кланяется.

— Госпожа Альтшуллер!

Обращение, от которого довелось отвыкнуть — все больше по-иному величали — удивило.

Но не слишком.

Удивляться, радоваться, сокрушаться — что это? как это?!

— Госпожа Альтшуллер! Сейчас вам предъявят для опознания тело женщины, погибшей позавчера ночью под колесами поезда. Прошу учесть: ваши показания имеют существенную важность для следствия! Об ответственности предупреждать не буду: сами знаете. Вы готовы?