Страница 25 из 37
— И что же мне делать? Вообще ничего не говорить?
— Нет, ничего не говорить заключается как раз в том, чтобы отвечать на их вопросы. Переворачивай все с ног на голову. Никто ведь не заставляет тебя говорить правду, просто давай правдоподобные ответы.
— Эдакие словесные штампы, да?
— Да они даже не заметят, учитывая их состояние. В конце концов, черт побери, ты им ничего не должна. Если уж они так тобой восхищаются, то поймут, что порой тебе нечего сказать, и за это станут тебя еще больше почитать, эти идиоты. Но не мечтай, что от тебя отстанут — они вцепятся в тебя мертвой хваткой и постараются вытащить всю подноготную. У них мозги устроены, как у легавых или учителей. Признайся во всем. Раскрой тему. Говори правду или лги, дорогая, это совершенно не важно. На вопрос, сложно ли рисовать, отвечай «да»; употребляешь ли ты наркотики, говори «да». Отвечать журналисту — это упражнение по мимике со словами. Ты можешь молчать, невнятно мычать или же оскорблять их — тебе все сойдет с рук, потому что ты художница, и к тому же знаменитая. Вернее, почти знаменитая. Все это послужит созданию твоей легенды. Главное, чтобы им было что муссировать в своих газетках, чтобы они смогли исписать целые полосы, демонстрируя свои интеллектуальные способности.
Как всегда, Зорины советы отличались противоречивостью, а их философский смысл сводился к призыву: «Бросай гранату и беги, моя дорогая». Как бы ни была соблазнительна подобная философия, она годилась лишь для тех, кто уже окончательно порвал всякие отношения с обществом, Фио поняла, что ее подруга в свое время натерпелась от журналистов и они были ей явно не по душе. Правда, Зора сталкивалась исключительно с теми из них, кто специализировался на моде и досуге, то есть отнюдь не с лучшими представителями профессии. Критики-искусствоведы это, должно быть, совсем другой уровень.
Чем сильнее сгущалась ночь, тем ярче горели ореолы фонарей. Фио призналась, что ей страшно. В конечном счете все эти люди желали с ней пообщаться, думая, что она поведает им нечто особенное об искусстве, о живописи, об Аберкомбри. Но ведь это не так. Так же, как она всегда стремилась делать хотя бы несколько вдохов в минуту, она остерегалась непреложных истин. Представь, что это просто игра, убеждала ее Зора, игра, и ничего более. Зора даже предложила потренироваться: она будет изображать Фио, а та — журналистку. Зора накинула на плечи скатерть, закутавшись в нее как в плащ, нацепила Фионины солнечные очки и всунула ей в руки бутылку кетчупа, которой надлежало играть роль микрофона. Фио слегка прокашлялась и приступила к интервью.
— Здравствуйте, мадемуазель Регаль. Должна вам сказать, вы бесподобны.
— Знаю, знаю, — перебила Зора презрительно. — Неужели вы пришли только затем, чтобы рассказывать мне то, что я и без вас давно знаю?
— О, извините. Посмотрим, посмотрим… Вы как женщина и как художник, что вы можете сказать о смерти?
— Не слишком много, — бесцеремонно ответила Зора.
— Чем для вас является искусство?
— Мои представления об искусстве не имеют значения и наверняка ложны. Единственный важный вопрос заключается в том, что сам художник представляет собой с точки зрения искусства.
— Что вы думаете о других современных художниках?
— Ничего. Мне интересны только те художники, которых уже нет в живых. Смерть — выпускной экзамен для художника, защита диплома. Она одна позволяет опознать гения. Хороший художник — это мертвый художник. Лишь великие творцы по-настоящему уходят на тот свет, тогда как для всех остальных, претендентов на бессмертие, смерть просто остановка дыхания и сердца.
— Верите ли вы в Бога?
— Да, но не верю в Небеса.
— У меня никогда так не получится, — сказала Фио.
Всякий бывает мастак в деле, которое его не касается: Зора давала блистательные и парадоксальные ответы, но ведь картины-то были не ее.
На следующий день Фио в сопровождении Шарля Фольке отправилась в банкетный зал знаменитого ресторана на бульваре Монпарнас, куда захаживали Пикассо и некоторые другие важные особы. Заведение являлось местом паломничества обеспеченной богемы. Усаживаясь в старые кресла, они воображали себя преемниками своих прославленных предшественников, но ореол окружал только их задницы. По дороге Фио поделилась своими тревогами с Шарлем Фольке. Он успокоил ее, посоветовав не волноваться и просто оставаться самой собой. Но именно это ей никак не удавалось.
Журналисты встретили ее восторгами, почтением и сиянием таких доброжелательных улыбок и горящих глаз, каких она явно не заслуживала. Шарль Фольке представил ей по очереди всех журналистов. Их имена, летевшие к ее ногам, как букеты цветов, совершенно не задерживались в ее голове. В искренней внимательности и заинтересованности окружавших людей ей слышались отголоски кровожадной войны.
Официанты разносили гостям прохладительные алкогольные напитки, но Фио помнила наставления подруги, предостерегавшей ее от употребления любых веществ, изменяющих состояние сознания, особенно если она и без того не слишком уверена в себе. И уж тем более она не отважилась притронуться к роскошным и изысканным блюдам, на которых красовалась плоть мертвых животных.
Шарль Фольке выступал в роли распорядителя. Он следил за ходом беседы, за вопросами и ответами, помогал девушке, когда она не знала, что сказать. А по большому счету ей вообще нечего было им сказать, но, не желая никого обидеть, она отвечала, изо всех сил стараясь употребить хотя бы одно подлежащее, сказуемое и дополнение.
Вопреки ожиданиям, журналисты пришли от нее в восторг. Они в один голос заявили, что ее неуклюжие выражения и полная неспособность к высокоинтеллектуальным рассуждениям являются чудесным свидетельством ее скромности — качества, столь редкого в творческой среде. Даже самые надменные критики вели себя крайне любезно; почитая себя носителями высшей истины искусства, они были с ней крайне предупредительны. Сопротивляться этим ласковым врагам оказалось совершенно невозможно.
На вопросы личного характера Фио отвечать не пожелала. Но отказавшись говорить о себе, она так разочаровала гостей, будто их лишили чего-то законно им причитающегося. А ей вовсе не хотелось обманывать надежды столь милых и влиятельных людей. И эта физическая неспособность сказать «нет» улыбающимся ей лицам заставила Фио пожертвовать кусочками своей личной жизни. Она вкратце рассказала им свою жизнь, максимально ее упростив и не вдаваясь в патетические детали, и с ужасом обнаружила, что ее невеселая история привела журналистов в необычайное возбуждение. Напрямую ей этого не сказали, но дали понять, что она должна гордиться своим жутким детством и что печальная участь ее родителей, равно как приютское воспитание, добавляли блеска ее славе и легенде. Она не просто оказалась автором оригинальных работ, но еще и автором с оригинальной судьбой. Это всегда хорошо сочеталось, вне зависимости от моды. Сочувствие журналистов выглядело искренним, но Фио никак не могла отделаться от мысли, что в своих статьях они сделают из него «клубничку».
Несмотря на шутки и болтовню словоохотливого Шарля Фольке, в беседе все чаще возникали паузы. Фио понимала, что такая тишина говорит не в ее пользу: под прицелом стольких внимательных глаз она чувствовала себя виноватой в том, что разговор не клеится. Она прятала неловкость за маской наигранной скромности и блуждающим взглядом. Нервно теребя прядь волос, Фио не поднимала лица от стакана перье.
Чтобы как-то насытить журналистское любопытство, она вспомнила одну игру, в которую играла в детстве, и преподнесла ее в качестве наброска собственной эстетической теории: в ее восприятии все цвета соотносились с элементами природы. Так, например, красный цвет — это тюльпан, а серый — носорог… И это сразу придавало серым предметам этакий прелестный и экзотический оттенок носорожистости. Все присутствующие признали ее извращенную детскую фантазию поразительно увлекательной.