Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 58



— И они стрелялись! — подхватил Станислав.

— И не явился! Не явился! — с горьким смехом воскликнул гость. — Да еще к клевете прибавил обман! Тот, кто вызывал, имеет теперь полное право отколотить его палкой на улице, но этого недостаточно, я хотел бы, чтобы и мир знал, каков он, наш князек.

Станислав нахмурился, помрачнел — подперев голову рукою, он молчал, повторяя про себя: «Noli me tentare!»[69] Он без труда устоял перед соблазном низкой мести, мысль о которой на миг все же всколыхнула его сердце.

— Ха, ха, ха! Ну разве ж это не превосходный предмет для сатиры? Жизнь пустого малого, сибарита, одного из тех молокососов, которые больше заботятся о чистоте ногтей, чем о своей чести, которые исподтишка гадят, а грудь подставить под пулю трусят.

— Возможно, сюжет ваш весьма оригинален и выигрышен, — возразил Шарский, — но это не для поэзии, по крайней мере, как я ее понимаю… К тому же самолюбие ослепляет. Должен признаться, мне хотелось бы выслушать эту же историю из уст князя Яна, ручаюсь, что она выглядела бы совсем иначе.

Незнакомец сердито глянул на него, надевая перчатки и дергая их с такой злобой, с какой терзал бы врага.

— Да, конечно, — сказал он, — о самом обычном поступке разные люди расскажут вам по-разному, однако есть вещи, которые замазать, извратить, изменить невозможно, — подлость всегда есть подлость. Стало быть, вы не напишете мне историю князя Яна?.. А я бы за услугу заплатил… Я же знаю, что вы бедны, как поэт… Сочинили бы мне что-нибудь убийственное, ядовитое, я заплачу на вес брильянтов!

Как ошпаренный вскочил Стась со стула и, дрожащею рукой указав перепуганному гостю на дверь, со стуком ее распахнул.

— Милостивый государь, — вскричал он, вне себя от гнева, — убирайтесь, да поживей, потому что я за себя не ручаюсь! Яда? Яда хотите вы от поэта? Сделать меня наемным убийцей? Да за такое оскорбление мстят не на поединке, а только палкой! Вон! Вон!

Прежде чем он закончил свою гневную тираду, незнакомец исчез, и я не могу поручиться, что любопытная Марта, исполнясь воинственного духа и услыхав последние слова, не помогла непрошеному гостю метлою спуститься с крыльца.

— О, наш мир! — горестно воскликнул поэт, пряча лицо в ладони. — О, какая это сточная канава, какое грязное болото! И, копошась в нем, в этом мерзостном половодье порока, позора, низости, все мы, да, все упали духом настолько, что никто не смеет встать во весь рост, поднять голову и прокричать на всю землю пророчество о грядущей гибели, мощным голосом призвать к покаянию и молитве!

Живем, кое-как прозябаем по соседству с преступлением, но мы с младенческих лет так привыкли к гнили, так отравлены этими смрадными испарениями, так обленились от склонности к постыдному покою, что ничья грудь не отзовется чувством братства и самоотверженности тому голосу, который мог бы пробудить спящие сном косности толпы.

В древние века мы видим в больших городах, охваченных нечестивым безумием, величественные образы мужей, которые, посыпав главу пеплом, на рынках и площадях возглашали о мести господней, призывая к исправлению нравов. Всякий бич божий, ниспосланный мстительною дланью его, возвещала заранее песнь пророка-жреца, который погибает забросанный камнями, но оставляет людям свою вечно живую мысль.

В великом нашем европейском Вавилоне, нравственна прогнившем, с умерщвленным сердцем, уже полуразложившемся, движимом, подобно зверю, лишь животною силой, — нет даже поэта-пророка, который пропел бы ему грозную песнь гибели.

Смолоду нас все волнует, юноша останавливается, глядит, а когда чистая его душа выразит удивление, ответом ему только смех… И смех этот, как ветер пустыни, иссушает его сердце… И что ни день, все меньше изумляется он порокам, все тише возмущается, становится равнодушен, стынет, каменеет. И в конце концов врастает в уродливое общество, снаружи блистающее благопристойностью, внутри же трухлявое, прогнившее.





К чему ни прикоснись, — язвы Иова, струпья Лазаря, хотя и прикрыты они парчою. Может, всегда было так? О нет, нет! Богом клянусь! Да, люди были людьми, но меж них всегда находился кто-то, напоминавший, что они должны быть лучше. Пророки были совестью людей, подававшей голос средь валтасаровых пиров. А ныне кто дерзнет встать перед равнодушной, холодной как лед толпою и сказать ей в лицо, что крестное знамение, которым она осеняет грудь, это насмешка и глумление, кощунственное надругательство над святостью в доме нечестия!

Кругом тишина — как перед страшной бурей, как на огромном погосте, и вместо плача Иеремии раздаются куплеты развратной девки, упоенный безумием голос ее любовника, сухой смех считающего деньги торгаша да грохот станков, руками нищих ткущих богатство.

Все это общество, притворяющееся христианским, рядящееся в одежды сынов Спасителя, окольными путями вернулось к прежнему язычеству. Храмы Плутоса, оргии Венеры, гнусные приапеи и возлияния Вакху — все тут найдешь, хотя и под иным названием, перемешанное с самыми священными словами и символами. Чистейшей душе, невиннейшей улыбке, скромнейшему взору, благороднейшим речам нельзя верить — нынче они таковы, а завтра вылезет из них на свет грязь и мерзость века нашего, которую дитя всосало из прелюбодейной груди…

Они смеются, пируют, веселятся, толпами устремляются к гибели, а голоса пророков, священнослужителей, старцев не слышны, ибо, возможно, мир этот уже не достоин их услышать.

И не к кому взывать — старые оглохли, а молодые, не Успев возмужать, состарились.

Кто же кликнет клич, призывая к новому крестовому походу против язычников, заполонивших Святую землю, омытую кровью Спасителя? Кто оставит дом, жену, наложницу, стол, кошелек, ложе и спокойную жизнь, чтобы надеть жесткую власяницу воина Христова и уйти вдаль от вертепа пороков? Нет, так продолжаться не может! Бог терпеливо ждет, но человечеству суждено либо возродиться, либо погибнуть от собственных рук, пасть под собственными грехами, как под градом камней… Порча дойдет до своего предела и, издыхая, сама себя пожрет — тогда, быть может, забрезжит более светлое завтра…

В отношениях Шарского с прелестной еврейкой ничто не изменилось, только когда он в первый раз пришел с Лоточка, ее приветствие прозвучало живее, глаза то и дело заглядывали в его зрачки, возможно, ища в них искру радости, но Станислав держался замкнуто и приступил к ежедневному уроку почти холодно.

Сара покраснела, увидав в его руке часики, свой подарок, а когда он хотел поблагодарить, повернулась и убежала.

Шарский приходил каждый день, однако они ни разу не поговорили более открыто, доверительно, сердечно — беседовали их глаза — ее слегка задорный взгляд, и его — спокойный, а иногда и умиленный.

В первые дни Стась после урока несколько раз, по рассеянности, направлялся в свою прежнюю комнату на чердаке — однажды он даже отпер дверь, в которой торчал ключ, и вошел внутрь.

В каморке все было по-прежнему, мебель не вынесли и даже не переставили, только лежавшие на столе книги были свидетельством того, что кто-то сюда приходил размышлять, читать, а возможно, и тосковать. Стась не поленился взглянуть и нашел там томик своих стихов, раскрытый на «Прощании с детством», «Диван» и песни Гете, и роман Жан-Поля.

Его удивил этот странный выбор книг, в которых бы и слова не сумел понять человек, чья душа не была прежде озарена более ярким лучом света. Наслаждаться ими, оценить их мог лишь тот, кто уже давно жил в волшебном мире поэзии. Кто ее туда ввел? Или она вошла сама, прямо от нянюшкиных сказок взлетев к высочайшей поэзии и удивительнейшим грезам, какие когда-либо создавались людьми? Долго стоял Стась в задумчивости над книгами, над этим рабочим столом, воображение его разыгралось, слишком уж живо рисуя Сару и даже возможность встречи с нею в этом уединенном уголке, дышавшем молодыми надеждами, — и он убежал, не оглядываясь, не посмотрев даже на кувшин, который стоял у двери полупустой, — быть может, на память о нем оставленный в том углу, где Станислав столько раз подносил его к жаждущим устам… Он убежал, но в мыслях его остался образ Сары, склонившейся над книгою в чердачной каморке, на крыльях фантазии летящей вдогонку за призраками, не видимыми глазам тех, кто ее окружает, — и она снилась ему, хотя он отгонял прочь ее образ, пленивший его воображение и сердце.

69

Не искушай меня! (лат.)