Страница 24 из 30
Может быть, это и помогаю ему не погибнуть под всеми ударами. Ведь никакой поддержки не оставалось ему, никакой подмоги от семьи не приходило. От тайны семьи Фронтенак не осталось ничего, кроме обломков после непоправимого кораблекрушения. Когда Ив приехал в Буриде в первый раз после смерти матери, ему показалось, что он движется в сновидении, живет в прошлом, облекшемся плотью. Не наяву, а во сне видел он эти сосны. Он припоминал, как бежала вода под кустами ольхи, ныне срубленными и уже поднимавшимися новыми побегами, — но оставались еще пеньки, обвитые хмелем, которые отражались в Юре летом в прежние времена. Аромат этих лугов ему не нравился: он был не такой мятный, как в воспоминаниях. Этот дом, этот парк стали такими же громоздкими, как мамины зонтики, как ее садовые шляпы, которые не решались ни отдать, ни выбросить (в одной очень старой шляпе свили себе гнездо ласточки). Огромная часть тайны семьи Фронтенак словно поглотилась этой дырой — тем подземельем, в котором лежала мать Жан-Луи, Жозе, Ива, Мари и Даниэль Фронтенак. И когда иногда вдруг возникало лицо из этого почти совсем рухнувшего мира, Иву становилось страшно, словно в кошмарном сне.
Вот так погожим летним утром 1913 года в дверном проеме у него на квартире возникла грузная женщина, которую он с первого взгляда узнал, хотя прежде видел ее только раз на бульваре. Но ни над кем в их семействе так не подшучивали, как над этой Жозефой. Она никак не могла опомниться, что ее узнали: как! — господин Ив имел представление, что она существует? Маленькие господа всегда знали, что их дядя живет не один? А он, бедный, столько сил положил, чтобы они ни о чем не догадывались! Он бы в отчаянье пришел… Впрочем, так оно, может, и лучше. С ним у нее случились два очень тяжелых приступа грудной жабы (если бы это не было так серьезно, она ни за что не позволила бы себе встретиться с господином Ивом). Врач запретил больному возвращаться домой. Он, бедный, день и ночь все жалуется, что умрет, не повидавшись с племянниками. Ну а раз они знают, что у дядюшки была связь, ему и ни к чему больше прятаться. Конечно, надо его подготовить: ведь он совсем-совсем не подозревает, что его секрет раскрыт… Она ему скажет, что семья об этом узнала совсем недавно, что она ему это простила… И хотя Ив сухо сказал, что младшим Фронтенакам нечего прощать человеку, которого почитают больше всех на свете, толстуха не унималась:
— Впрочем, господин Ив, я могу вам сказать — вы уже взрослый, можете знать такие дела, — что между нами уже много лет ничего нет… Сами судите! Мы уже не молоденькие. И потом, он, бедный, в таком состоянии — я не хочу, чтобы он утомлялся, чтобы ему стало плохо. Я его убивать не стану. Он со мной совсем как дитя, ну прямо настоящее малое дитя. А я не такая, как вы, может быть, думаете… Да вы можете обо мне навести справки в моем приходе, там меня хорошо знают…
Она жеманничала, была точь-в-точь такая, как ее всегда воображали себе дети семьи Фронтенак. На ней был плащ фасона «Шехерезада» с болтающимися рукавами, узкий внизу, на животе застегнутый на единственную пуговицу. Глаза были еще хороши, но шляпка с опущенными полями не могла скрыть ни курносого носа картошкой, ни вульгарных губ, ни скошенного подбородка. На «господина Ива» она смотрела в смятении. Она никогда не видала детей Фронтенаков, но знала их всех со дня рождения, следила за каждым их шагом, интересовалась малейшими хворями. В ее глазах все, что происходило во фронтенаковских эмпиреях, было чрезвычайно важно. Где-то высоко-высоко над ней совершали свои деянья эти полубоги, а она по невероятной своей удаче могла из глубины следить за малейшими их поступками. И хотя она часто баюкала себя чудесными сказками, где выходила замуж за Ксавье, умилительными сценами, в которых Бланш называла ее «сестрица», а малыши — «тетя Жозефа», никогда на самом деле она не думала, что такая встреча, как сегодня, входит в разряд возможного, что ей хоть когда-нибудь придется стоять лицом к лицу с одним из младших Фронтенаков и запросто разговаривать с ним.
Между тем ее впечатление, что она всегда знала Ива, было до того сильно, что теперь она глядела на хрупкого юношу с изможденным лицом, которого видела впервые, и думала: «Как же он похудел!»
— А как господин Жозе? Всё в Марокко, всё у него хорошо? Ваш дядюшка очень беспокоится, там, кажется, пахнет жареным, в газетах пишут не всё… Слава Богу, вашей покойной матушке уже не придется портить себе этим кровь, она бы совсем извелась…
Ив попросил ее сесть, сам остался стоять. Он делал неимоверные усилия, чтобы вынырнуть из своей любви на поверхность, чтобы хоть делать вид, что слушает, что ему это интересно. Он думал: «Дядя Ксавье очень болен; скоро он умрет, и не останется старших Фронтенаков…» Но напрасно он накручивал себя. Ему невозможно было почувствовать ничего иного, кроме ужаса наступавшего: неизбежности лета, этих недель, этих месяцев разлуки, груженных грозами, исполосованных яростными ливнями, обожженных смертоносным солнцем. Вся Вселенная, и все бедствия, и все звезды ее восставали между ними его любовью. Когда он вновь ее обретет — будет осень, но до тех пор придется пройти через океан огненный.
Лето он должен был проводить вместе с Жан-Луи; у этого-то семейного очага так желала мать его, чтоб он обрел приют, когда ее не станет. Может, он и смирился бы с этим, если бы его тоска разлуки была разделена, — но она была приглашена на какую-то яхту, в долгий круиз, и жила в лихорадке приготовлений; радость ее так и рвалась, она же и не думала ее сдерживать. Ив имел теперь дело не с вымышленными подозрениями, не со страхами, то поднимавшимися, то унимавшимися, но с этой вот грубой радостью, худшей, нежели всякое предательство, которую она испытывала, расставаясь с ним. Она была упоена, и это его убивало. Она старательно изображала нежность и верность — и вдруг разом срывала с себя маску, без всякого, впрочем, коварства, ибо совсем не хотела огорчать его. Она твердила, думая, что это что-то уладит:
— Так же тебе даже лучше, ведь я тебя сильно мучаю… К октябрю исцелишься…
— А раньше ты говорила мне, что не хочешь, чтоб я исцелился.
— Когда это я говорила? Не помню…
— Ну как же! В январе месяце, во вторник, мы вышли от Фишера; мы еще проходили мимо «Малыша», и ты посмотрелась в зеркало…
Она мотала головой; ей это все надоело. Ива эти слова насквозь пропитал и любовью; он жил ими много недель, повторял их про себя и тогда, когда все их очарование уже испарилось, а она теперь не признавалась даже в том, что вообще говорила их… Сам виноват: он до бесконечности расширял смысл ничтожнейших слов этой женщины, придавал им устойчивое значение, а они выражали только минутное настроение…
— Ты точно помнишь, что я тебе так говорила? Может быть, только вот я не припомню…
Эти ужасные слова Ив слышал накануне в том самом кабинетике, где теперь сидела толстая блондинка; ей было жарко — слишком жарко, чтобы находиться в таком тесном помещении даже при открытом окне. Жозефа уселась поудобнее и уставилась на Ива.
— А господин Жан-Луи! Какой добрый человек! И супруга его — сразу видно воспитанную особу. У вашего дядюшки на столе стоит их фотокарточка от Кутансо, а с ними малышка. Как они ее любят! У нее нижняя часть лица совсем фронтенаковская. Я вашему дядюшке часто говорила: «Прямо вылитая Фронтенак!» А он любит детей, даже совсем маленьких. Когда моя дочка — она живет с мужем в Ниоре, ее муж очень серьезный мальчик, служит в оптовой фирме, на нем все и держится, потому что у хозяина вечно ревматизм в суставах; — значит, когда моя дочка привозит своего малыша, дядюшка ваш держит его на коленках, а дочка моя говорит: сразу видно, что он привык с маленькими возиться…
Она вдруг испугалась и умолкла: господин Ив никак не смягчался. Может, принимает ее за интриганку?
— Я хочу сказать вам, господин Ив… Он мне оставил маленький капиталец — раз навсегда, и еще мебель, а все остальное ваше, вы не думайте… Уж он-то никак не может принести хоть самый малый ущерб семейству…