Страница 21 из 30
— Ив, ради Бога, сядь назад; англичанин сядет рядом со мной — так мне будет спокойнее…
Ив ответил, что ему так тоже будет спокойнее. Машина уже трогалась. Ив был зажат, как бутерброд, между двумя дамами; одна из них говорила другой:
— Как? Вы не читали «Болота»? Так забавно! Это Жида.
— Я там не нашла ничего смешного; да, я читала, теперь вспоминаю: что же там смешного?
— А по-моему, забавно.
— Нет, но что же там смешного?
— Фронтенак, объясните ей…
Он нахально ответил:
— Я не читал.
— «Болота» не читали? — воскликнула пораженная дама.
— Да, «Болота». Не читал.
Он думал о лестнице, по которой бежал третьего дня; он поднял голову — мать высунулась из окна. «Через две недели увидимся», — твердил он себе. Она так и не узнала, как он провинился перед ней: проезжал через Бордо и не зашел поцеловать. В ту минуту он так осознал, какую любовь внушала она ему, как никогда не сознавал с самого раннего детства, когда в первый день школы рыдал, что расстается с ней до вечера. Дамы через его голову переговаривались он не знал о чем:
— Он просто умолял меня, чтобы я выпросила для него приглашение к Мари-Констанс. Я ему сказала, что не так хорошо ее знаю. Он не отстает: пусть она его пригласит через Розу де Кандаль. Я сказала — не хочу себя ставить перед возможностью отказа. И тогда, милая моя, верьте мне или не верьте, он буквально разрыдался; кричит: это вопрос его будущего, репутации, жизни и смерти; если его не увидят на этом балу, ему остается только уйти из жизни. Я имела неосторожность заметить ему, что в этом доме мало кого принимают. А он так и завопил: «Как это мало? Вас же принимают!»
— Понимаете ли, милая моя, для него это трагедия: он всех уверял, что его туда пригласили. Недавно у Эрнесты я его спросила для смеха — посмотреть, какая будет у него физиономия, — кем он нарядится. Он ответил: «Работорговцем». Такой пшют! А еще через пару дней мы договорились с Эрнестой и опять спросили его о том же, так он сказал, что еще не решил, пойдет ли на бал, что ему эти развлечения надоели…
— Ничего себе! Он же на моих глазах плакал!
— И еще — держитесь крепче — он вообразил, будто Мари-Констанс теперь принимает кого попало… И после того, что вы сказали, я уже могу вам это передать: именно вас он и называл.
— В сущности, он довольно опасен…
— Он может погнать волну. Если человек с такой дурной репутацией, как у него, каждый день завтракает, обедает и ужинает в свете, он непременно будет опасен: откладывает яйца в подходящих местах, а когда из яйца выклюнется гадючка да укусит вас под одеялом, уже и не поймешь, что это идет от него.
— А что, если я сегодня все-таки позвоню Мари-Констанс? Я заказала ей ложу за тысячу франков…
— Если вы устроите ему это приглашение, он для вас что угодно сделает!
— О, мне от него ничего не нужно.
— А все-таки вы у него что-нибудь попросите.
— Какая вы злючка, милая моя… нет, вы правда так думаете?
— Я не совсем уверена… в общем, можно сказать, так и сяк… Но не столько сяк, сколько так.
— Нет, до чего же она смешная! Вы слышали, Фронтенак, что она сказала?
Что говорила ему мама в те пять минут? «В Респиде у нас будет фруктов полно»… Над его головой из одного накрашенного дамского ротика в другой переливались густые помои; Ив без труда мог бы подлить туда и своих, но эта грязь, готовая прорваться из него, образовывалась на поверхности, а не в тех глубинах, где он теперь слышал, как говорит мама: «В этом году будет фруктов полно…», где видел над собой лицо — она глядит, как он выходит из дома, потом не сводит с него глаз, пока он не скрылся из виду… Бледное-бледное… Он подумал: «бледность сердечницы». Это сверкнуло, как молния, но предчувствие угасло прежде, чем он что-либо сообразил.
— Как вам будет угодно… но что за идиотка! Если ты и без того зануда, так не надоедай еще больше. Послушайте, если бы она думала, что может подцепить другого, то не изображала бы из себя жертву. А по-моему, уже и то хорошо, что Альберто терпел ее два года. Даже при том, что исподтишка он ей изменял, я не могу понять, откуда он набрался столько терпения… А знаете, что она совсем не так богата, как уверяла?
— Когда она говорит о смерти, это довольно убедительно… Я думаю, это не кончится добром.
— Перестаньте, вот увидите: она поранит себя ровно настолько, чтобы скомпрометировать мужа. А в конце концов она окажется на руках у нас всех, вот увидите! Потому что, в конце концов, надо же ее принимать, и она наверняка всегда свободна!
Ив подумал, как щепетильно всегда относилась мама к озлоблению. «Надо пойти исповедаться», — говорила она, когда сердилась на Бюрта. А доброта Жан-Луи… у него совсем нет чутья на зло. Как Ив огорчал его, насмехаясь над Дюссолем! А свет — тот свет, вместе с которым сейчас младший из Фронтенаков подвывал что было сил… Доброта Жан-Луи для Ива была противовесом злобности света. Он верил в доброту, потому что были мама и Жан-Луи. «Вот Я посылаю вас как агнцев среди волков…»[8] Он видел: повсюду кругом выросли темные толпы, над которыми трепетали белые чепцы, накидки… И он был сотворен для этой кротости. Он поедет в Респиду, вдвоем с мамой; три недели отделяли его от этого жаркого лета, где будет фруктов полно. В этот раз он сможет не раздражаться. «В первый же вечер, — давал он себе обещание, — я попрошу разрешения молиться вместе; она не поверит своим ушам». Он заранее упивался тем, как она обрадуется. «Я поведаю ей свои тайны. Например, что случилось со мной в мае месяце в ночном кабачке…» Что ж поделать, ей придется узнать, что он бывает в таких местах. «Я скажу ей: „Я выпил шампанского и задремал; было поздно; у столика стояла какая-то женщина и пела песню; я слышал ее сквозь сон, другие подхватывали припев: это была солдатская песня, известная всем. И вот в последнем куплете прозвучало имя Господне в окружении всякой мерзости. И в этот миг (Ив вообразил, как явно захвачена будет мама его рассказом) — в этот миг я почувствовал почти физическую боль, как будто это кощунство поразило меня прямо в грудь“. Тогда она встанет, обнимет меня, поцелует и скажет что-нибудь вроде: „Видишь, мальчик мой, какая благодать…“» Он представлял себе эту ночь, это августовское небо, усеянное звездами, запах сена в стогу, невидимом в темноте…
Потом он пришел в себя; несколько дней ничего не происходило. Жизнь его стала еще рассеяннее, чем прежде. То было время, когда перед летним отдыхом веселящиеся хватают веселья вдвое; время, когда влюбленные страждут от неизбежной разлуки, а те, в кого влюблены, наконец-то вздыхают свободно; время, когда на заре чахлые парижские каштаны видят вокруг авто мужчин в вечерних костюмах и дрожащих женщин, бесконечно прощающихся друг с другом.
Случилось так, что в один из таких вечеров Ив никуда не пошел. Отчего: от усталости, из-за болезни, от сердечной муки? Словом, он сидел один в кабинете, страдая от одиночества, как всегда страдают в этом возрасте, будто от нестерпимой боли, от которой во что бы то ни стало нужно сбежать. Вся его жизнь была тщательно выстроена так, чтоб никаких свободных вечеров не оставалось, но в этот раз механизм отказал. Мы расставляем других, как пешки, чтобы не оставить ни одной незанятой клетки, но они тоже играют в свою тайную игру, двигают нас пальчиком, отставляют в сторону; нас могут сдунуть, скинуть с доски. Голос, который минуту назад сказал ему: «Простите, пожалуйста, я занята», — по-прежнему был из тех двух, которым не нужны церемонии, которые все могут позволить себе. Если бы Ив своим одиночеством в тот вечер не был обязан ей, он мог бы одеться, выйти из дома, с кем-нибудь встретиться. А раз он сидел неподвижно, без света — значит, конечно, был ранен и в темноте истекал кровью.
Зазвонил телефон: то были звонки необычные — короткие, частые. Он услышал сильный шип в трубке, потом сказали: «С вами говорит Бордо». Он сразу подумал, что с мамой что-то случилось, но перестрадать не успел: услышал ее, мамин голос, доносившийся издалека, будто не с этого света. Она была из того поколения, что еще не умело говорить в телефон.
8
Евангелие от Луки, гл. 10, ст. 3.