Страница 5 из 18
— И у нотариуса заверю! Дайте мне ваш адрес, чтобы я могла вам бумагу прислать!
Рауль, вытаскивая из кармана визитку, опять коснулся ногой ее ноги, и новая волна краски накатила, застлала глаза. Алина цапнула визитку, как кошка.
— А, в Ницце живете! Рядом! Так я и думала!
Обняла за шею. Быстро жгуче поцеловала в щеку. Побежала к двери.
Куколка. Милая нежная куколка. Ручки тряпичные, гибкие. Губки сердечком.
Остановилась. Подумала секунду. Подбежала опять к дивану, нагнулась — и поцеловала мальчика в губы.
И тогда уж выбежала совсем.
Когда адмирал с семейством и Рауль уезжали восвояси, Рауль, сидя в пролетке, крепко прижимал к животу маленький сундучок. В сундучке лежали рукописи Алины Красновой. Молодая, а столько уже написала. Он завидовал. А сколько еще напишет! Зачем она отдала ему бумаги? Чтобы Вета не прочитала, как Алина любит ее мужа? А может, она и правда скоро умрет? Господи, спаси взбалмошную девочку: от болезни, безвременной смерти и от греха. Пролетка катила. Терпко, остро пахло хвоей прованской длинноиглой сосны: будто дамскими пряными, восточными духами. Доносился грохот прибоя. Лика и Лиля дулись друг на друга. Адмирал вытирал лоб батистовым платком. Жара стояла в Ницце в этом году.
Глава вторая
Семья Лидии Чекрыгиной переселилась в Париж сразу после революции. Перешла из России во Францию, как по воздуху, по облакам. Да нет: по кровавой земле. Лидия вспомнить не могла, как ехали, шли, брели, голодали; ревели в три ручья; как сынка, сосунка, в Галлиполи, в лагере для беженцев — на пустыре хоронили. Лидин муж умер, и она осталась одна с тремя детьми, девочками: Анастасией, Евдокией и Ариадной. Ася, Дуся и Адя, слава Богу, послушными были: матери не досаждали, наоборот, помогали — глядели друг за другом. Старшая, Ася, рано научилась готовить; младшая, Адя, талантлива на стихи и песни оказалась — сама сочиняла, пела сестренкам. Так и росли, так и жили: щебетали, майские соловушки, в чердачных хоромах, в скворечнике парижской нищеты. Лидия нанималась на поденные работы: мыла полы и окна в домах богатых парижан.
Ту же работу и Анне предложила поискать.
— Аннинька, ты не тушуйся! Париж — он такой, жестокий! И не стесняйся ничего. Все благородные замашки забудь! В России, далеко, они остались… — Кривила лицо, чтоб не заплакать. — Хочешь, я богатеев своих поспрашиваю, работу тебе найду?
Анна робко смотрела на мужа. Семен отворачивался к окну, дымил папиросой. Анна видела: похудел, пожелтел. Целыми днями бегает по городу, рыщет, ищет, как собака ищет кость. Не везет ему. Нигде — ничего. Пока Лидия кормит их всех: запасы овсянки есть, на хлеб и чай с сахаром Лида зарабатывает. Сыр, вино? Давно забыли вкус. Мясо на рынке, Halles, покупают по праздникам. «В прошлую Пасху, — Лида вздыхает, — куличи пекли, яйца красили! А в эту — не знаю, что будет!» Анна смеялась: кулич из овсянки испечем!
— Хочу, — Анна кивала. — Найди!
И Лидия однажды вернулась домой веселая, хоть черные круги под глазами углем печным горели: нашла, нашла тебе работу, и прехорошую! Много обещают платить! Богачка такая — у-у! Знаменитость!
Анна приоделась, к одному-единственному темному платью прицепила другой воротничок, беленький, парадный, кружевной, влезла в единственные на каблуках туфли и пошла по адресу.
Разыскала особняк на набережной Сены. Рядом — мост, и на колоннах — позеленелые от старости, вздыбленные кони, крылатые. Три коня медно-зеленые, а один — резко обернулась — золотой! Рабочие позолотили, начистили. Кто бы позолотил ее нищую, черную жизнь?
Долго дергала за витой шнурок звонка. Услыхала шаги: кто-то сбегал по лестнице. Залязгал замок.
— Что нужно?
Горничная глядела неприветливо, мрачно, исподлобья. Анна бессознательно заправила за ухо прядь, висящую вдоль щеки. Уняла дрожь губ.
«Даже и без bonjour. Побирушкой сочла».
— Я от Чекрыгиной. На работу по найму. Могу делать грязную работу. Поломойка. Судомойка. Чекрыгина сказала — вам нужно.
Горничная хмыкнула, впустила Анну. Анна поднималась вверх по мраморной, сахарно-белой блестящей лестнице — и чуть не упала, зацепилась каблуком за ступеньку. Коридоры, двери, еще коридор, мягкий ковер под ногами. Везде ковры. И пахнет хорошо: духами, кофием, круассанами свежими и почему-то собаками, псиной, но не противно, а весело.
Снопы света ударили из широко распахнутых дверей. Анна вошла в эти двери, подумала: «Золотые ворота! Царские врата — как в церкви…». В широкой, как море, гостиной пол застлан узорчатым ковром. На ковре сидела в коротком, прозрачном платье — нагло, неприлично видны груди и живот, темная перевернутая пирамидка волос внизу живота — уже немолодая, но еще красивая простоволосая женщина, в теле, чуть грузная; глаза ее искрились, рядом ползали два ребенка — мальчик и девочка — и лежали, как два сфинкса, два больших, бархатных мышастых дога; дети и собаки катались по ковру, хохотали, и женщина хохотала вместе с ними.
— К вам, мадам! — кинула угрюмая горничная и ускользнула.
Женщина тяжело, сначала смешно встав на четвереньки, как собака, приподняв увесистый зад, поднялась с пола. Анна отворачивала голову, не могла смотреть на просвечивающее сквозь нежно-оранжевый газ голое тело. Ни корсета, ни панталон, ни чулок на даме не было. Лишь кусок прозрачной ткани. Дама сделала шаг к Анне, и будто светлая музыка зазвучала. Анна уже не могла от нее глаз оторвать. Она двигалась нежно и плавно, и руки пели, и колени смеялись.
Дама поймала восхищенье и отвращенье в глазах Анны. Закусила губу.
— Поломойка мне нужна, — насмешливо сказала.
— Сколько будете платить?
— Не пожалеете. Не обижу.
— Но у вас же везде ковры!
— Вы не умеете справляться с ковровой пылью? Тогда вы мне не нужны!
Колени Анны подкосились. Выдавила, улыбаясь вежливо:
— Умею. Я много чего умею. И — с детьми возиться!
— У меня есть нянька. — Глаза надменной полуголой дамы подобрели, она погладила подол своей странной, античной туники. — Но если вы пожелаете их развлечь — пожалуйста! Вы русская? У вас отличный французский! Что так смотрите? Наряд не нравится? Я танцовщица! По миру гастролирую! Мое имя — Ифигения Дурбин! Слышали? Недавно вот в Америке была! Чушь эта Америка! — Она выругалась. — Merde!
Анна застыла. Не могла опомниться. Она читала об этой даме в газетах, хоть газеты ненавидела; читала, чтобы знать, когда война начнется — все и в Праге, и в Париже бесконечно болтали про войну. Вот как — поломойка у самой Дурбин! Семен расхохочется. Она-то думала, Дурбин в Лондоне живет, а она, на-ка тебе, парижанка!
— Тряпки, ведра и щетки вам Лизетт даст. Лизетт, что вам дверь открыла!
Анна пошла к двери. Острые каблуки старых московских туфель — их подарил ей в голодной, холодной Москве старик князь Волконский, обожавший ее стихи, — тонули в мощном ворсе ковра. Былое погибло. Она похоронила свое время. Князь сидел в кресле, как больной орел, а Анна приходила, варила ему кашу и кормила его с ложечки. Как ребенка. О да, она умеет с детьми. И со стариками. И со зверями.
Князь Волконский все равно умер. От голода. Когда у Анны закончилась крупа. Она пришла однажды, прибрела по метельной улице, неся под незастегнутым пальто укутанную в дырявую шаль кастрюлю с кашей, а он сидит в кресле уже каменный, ледяной. Памятник самому себе. Легко умер — на лице ни следа последней борьбы, страха.
Она похоронила князя. Вместе с Андрюшей Быковским. Он тогда еще не уехал в Берлин.
Они везли мертвого князя на кладбище на двух связанных детских салазках.
Собаки нюхали Аннины ноги. Роняли слюну на ее единственные фильдеперсовые чулки.
— Эй, как вас зовут? — крикнула Ифигения ей в спину.
— Анна Царева, — сказала Анна, не оборачиваясь, и голос ударился о массивную дверь с вычурной лепниной и отлетел мертвым эхом.